Назад
|
|
Часть 2
Это было в Крыму. Мы построили подвал дачи и провели свет. Из Новгорода пришел контейнер с холодильником. Сын то и дело заглядывал в него. (Он тогда только что пришел из армии.)
— Ты знаешь, папа, когда я смотрю в холодильник, мне кажется, что я — дома.
— Иди сюда, — позвал я.
На стеллаже стояла переносная коптильня с герметической крышкой — на барашках. Я сдвинул старое одеяло. В полосе света ящик из нержавейки вспыхнул объемно мерцающими каменьями.
— Ничего себе! — восхитился сын. — Это золотой короб, в нем — золотые слитки!
Ну откуда у меня, безвестного русского писателя, мог взяться золотой короб, да еще с золотыми слитками?!
Сын нисколько не огорчился, что ошибся. Мы весело смеялись и чувствовали себя так хорошо будто в самом деле, внезапно перенеслись домой.
Взявшись продолжить дневник-путешествие, почувствовал, что два года перерыва требуют иной формы, но какой? И вдруг: тогда, в дачном подвале, я действительно был одарен золотым коробом, в котором, благодаря нашей памяти, хотим мы того или не хотим, хранятся подлинные золотые слитки.
Сегодня восемнадцатого апреля две тысячи второго года моему отцу исполнилось бы девяносто шесть лет. Английская королева прожила сто один год. А моя прапрабабушка — сто пятнадцать. Я понимаю, что эти близкие и неблизкие мне люди и даты менее важны для моего повествования, чем, скажем, семнадцатого апреля — День независимости Израиля, но память — не записная книжка. Впрочем, важны не даты, важны события, они сами в себе содержат свою ценность. Наверное, поэтому даты изглаживаются из памяти, а события остаются? Зачем там, в мире единой энергии, где происходит извечное совершенствование духа: дни, годы, века? Дух вечен. Для всех, для нас, для каждого человека время индивидуально, но там, где мы все есть, Единая Энергия Духа, иное время. Это время преображения одной ипостаси Вечного Разума — в другую, более совершенную, более желанную Богу, сотворившему наш звездный мир.
Что может пожелать человек? Что могу пожелать я, следуя Высшей Справедливости? Только одного, чтобы мои желания не противоречили Божественным. Для этого я сам должен быть подобным Богу. Но я, ничтоже сумняшеся, не могу быть подобным Ему. Во всяком случае, без Его помощи. Вот и совершаем мы, люди, паломничество, вот и молим Его пребывать в нас, а нам — в Нем, чтобы в день смерти спастись, то есть в день нашего преображения слиться с Ним, Сушим.
Возможно ли это человеку? По Образу и Подобию, да — возможно. Возможно ли мне? Только если Господь прольет на меня свою благодать. Во всяком случае, я буду молить Бога об этом и держаться поближе к Нему, то есть в сердце своем всегда буду помнить о Нем — Слава Тебе, Боже наш, Слава Тебе!
Глава 18.
Долина Арава протянулась на двести километров между Красным и Мертвым морями.
Мы с женой едем по этой долине на японском белом микроавтобусе. В салоне четыре места, жена сидит одна, потому что я сижу рядом с водителем, так мне удобней беседовать с ним. Водителя зовут Михаил, он из Украины, в Израиле недавно (всего пять лет), но уже женат, имеет сынишку и дочь. Михаил — эрудированный молодой человек, но прежде чем сказать что-нибудь, долго обдумывает свой ответ как бы с позиции слушателя. (Это потому, что теперь он думает на иврите и ему тяжело перестраиваться. Во всяком случае, так объяснил свою медлительность сам Михаил.)
Я говорю ему:
— По Библии, Арава — степь, причем голодная, по которой передвигались только караваны купцов, бедуинов, да еще — паломники торили свои тропы. А теперь?
Михаил посмотрел на меня, потом, как и прежде, вдаль, на дорогу — дорога хоть и отличная, асфальтированная, но все внимание, конечно, ей. Однако лицо его заметно посветлело, словно где-то там, внутри, внезапно зажглась лампадка. Не отвлекаясь от дороги, он вдруг заговорил с той приподнятостью, которая свойственна всем, касающимся сокровенного.
— Возрадуются пустыня и безводная земля, и возвеселится степь Арава и расцветет, как Лилия.
Книга пророка Исайи, глава тридцать пятая.
От Михаила я узнал, что на иврите: деревня — к'фар, колония — мошава, сельскохозяйственный кооператив (поселение) — мошавов'дим, сельскохозяйственная коммуна — киббуц, хозяйство — мэшек, клуб — моадон. Но самое любопытное, что, приехав в Израиль, Михаил не умел ни читать, ни писать, ни говорить — иврит ему не давался. Из-за языка долгое время не хотел ехать — потом все-таки решился и, оказывается, правильно сделал потому, что все, что он не мог выучить на Украине за четыре года, здесь выучилось за год.
Михаила приютил киббуц Йотвата, его поселили с выходцем из Франции. Каждый день они полдня занимались, а полдня работали. Учебные классы, столовая, клуб — все в лучшем виде. И это не только для него, всю прибывающую молодежь (у кого не было ни родных, ни знакомых в Израиле), которая не знала своего родного языка, устраивали в какой-нибудь киббуц или мошав. Мало того, что они там изучали язык, они изучали историю Израиля, а еще общались между собой. Среди них были репатрианты из Северной Африки, Румынии, Венгрии, Южной Америки — отовсюду.
Не знаю, из каких источников Михаил почерпнул, что в середине теперь уже прошлого века приехала во Францию для встречи с бароном Ротшильдом делегация раввинов — просили денег на развитие сельского хозяйства. Ротшильд внимательно выслушал всех и сказал, что денег — не даст. Собравшись со всего света, они намеревались выращивать в Израиле те культуры, опытом выращивания которых уже обладали. А барон предложил совершенно иное — они призовут лучших ученых, ученые обследуют все почвы Израиля и потом порекомендуют, что лучше всего выращивать на этих почвах. Вот на это деньги — он даст.
Раввины уехали и считали свою миссию не совсем удавшейся, а на самом деле только это и вдохнуло новую жизнь в Араву. Именно в пятидесятые годы были основаны в районе Эйлата два киббуца: Йотвата и Эйлот. (Самые старые из двадцати четырех поселений, раскинувшихся вдоль автострады.) А в шестидесятые — израильские ученые и геологи, работавшие над планом развития Аравы, нежданно-негаданно обнаружили огромное подземное озеро, заполненное солоноватой водой. Они разработали недорогой метод очистки. И сегодня долина Арава, как сообщается в одном из многочисленных туристических справочников, превращена в зимний огород для всей Европы, в котором выращиваются дыни, помидоры, зеленый и красный перцы, баклажаны, лук, цветы, финики и т. д., и т. п.
В самом деле, проезжая по асфальтированному шоссе, я самолично наблюдал, как весело вписывается зелень полей и всевозможных плантаций в однообразную блеклость пустыни. Буквально в каждом поселении мы видели живописные рощи финиковых пальм.
— Много разных ученых работало в Араве. И теперь, когда пользуемся плодами их трудов, — мы знаем их имена.
— Например? — поинтересовался я, не совсем понимая, куда клонит Михаил.
Не отрываясь от дороги, он сказал, что сейчас мы минули поворот к заповеднику "Парк Тимна", в котором экспедиция археологов под руководством доктора Бенно Ротенберга обнаружила медные рудники шестидесятивековой давности. Ею же открыты руины храма египетской богини любви Хатор. А дальше, на восточной стороне дороги, есть поворот к заповеднику "Хай Бар", что в дословном переводе с иврита — "жизнь диких". Он больше известен как детище генерала Авраама Иоффе. В нем возрождается жизнь животных, когда-то обитавших здесь и упоминаемых в Библии. Уже сегодня можно любоваться стадами диких ослов, спиралерогими антилопами, шумными стаями быстроногих страусов и, конечно же, ибексом (горным козерогом), который с библейских времен не переставал обитать в долине Арава.
Эрудированность Михаила легко объяснялась тем, что водители турфирм во всем мире по совместительству еще и гиды-экскурсоводы. Но не только — упомянутые заповедники являлись соседями, граничащими с киббуцем Йотвата. Впрочем, в нашей беседе героями преображенной Аравы были не заповедники, а люди: ученые и общественные деятели — доктор Ротенберг и генерал Авраам Иоффе. Конечно, Михаил был не против этих имен, но считал, что совершена величайшая несправедливость по отношению к другим выдающимся людям. Он сказал буквально:
— Почему, в частности, нигде не упоминается имя барона Ротшильда, ведь в основе всего — его подход? Или — имя Гейтса, Уильяма Генри Третьего? Сегодня только и слышишь, что Америка ежегодно выделяет Израилю столько-то миллиардов долларов безвозмездно на компьютеризацию. Да если бы не Гейтс — ни в жизнь... Но о нем нигде ни слова — почему? — с силой спросил Михаил и лишь на мгновение оторвался от дороги.
Трудно понять, но его вопрос стал для меня наглядной иллюстрацией того, что мы с ним родом из одной страны, из СССР, из затонувшей Атлантиды, и это поважнее нашей национальной принадлежности.
— Не знаю, — сказал я. — Они олигархи, а олигархов нигде не любят.
— Вот именно, — согласился Михаил и опять лишь на мгновение скакнул взглядом в мою сторону.
Потом весьма долго мы ехали молча, я уже думал, что он позабыл о разговоре, но Михаил вдруг продолжил, словно мы и не прерывались.
— Взять олигархов: Гусинского или Березовского. И не менее известных евреев: Михаила Жванецкого и Владимира Винокура. Случись что, первым двум никто не посочувствует даже, а вторым — не дай Бог, конечно, — воспримут все и в России, и в Израиле как личное горе. Получается, что вторые умнее первых, а на самом-то деле это не так! И вторые-то как раз лучше всех это понимают, они-то из рук первых получают свои премии, свои «Триумфы». Выходит, ум не в чести?
— Смотря, какой ум?
— Любой ум отличается от глупости тем, что способен все от "А" до "Я" просчитывать, — сказал Михаил, продолжая смотреть на дорогу. — Но большинству людей это почему-то как раз и не нравится.
Мне не хотелось возражать Михаилу, говорить, что зло тоже может быть умным и все просчитывать. Более того, именно зло, чтобы не попасться, просто обязано все и вся вокруг себя просчитывать. Тем не менее возражать не хотелось, я решил переменить тему, сказал, что удивляюсь: Михаил во всем настолько осведомлен, что кажется, мы не по Израилю едем, а по России.
— Ничего удивительного, — ответил он. На ихней многоэтажке спутниковая тарелка, они запросто берут три российских телевизионных канала: ОРТ, НТВ и РТР. Лично он сейчас намного больше смотрит Россию. На Украине они могли смотреть только ОРТ — программу "Время", да и то потом ее отменили.
Мы очень долго ехали молча. Казалось бы, разговор ушел, сменился — не тут-то было, Михаил вновь вернулся к нему.
— Умные не в чести, но все хотят быть умными.
Я смотрел на очередную пальмовую рощу вдоль дороги, на геометрически выверенные ряды стволов, лучше всяких слов убеждающих, что пальма в Израиле — сельскохозяйственная культура, и не мог к этому привыкнуть. В самом деле, пальма — экзотика, и вдруг — сельскохозяйственная культура: мое воображение отказывалось воспринимать сей факт.
А между тем Михаил делился наблюдениями некоторых репатриантов киббуца Йотвата, которые к моменту его приезда уже были старожилами, то есть равноправными членами сельскохозяйственной коммуны. Они говорили, что репатриантов восьмидесятых годов принимали намного радушнее, чем начала девяностых, а начала девяностых — намного радушнее, чем середины девяностых. Правда, свою "Алию-1995" и "Алию-2000" он сравнивать не может, они с женой уже два года как живут в Эйлате. Но все равно друзья рассказывают, что праздники хотя и продолжаются, однако прежнего радушия нет. Он говорит о народном радушии, а не о государственном (там все в порядке, с каждым годом единовременные денежные пособия и всякие льготы для вновь прибывающих растут).
— А что такое "Алия-2000" ?
Михаил по обыкновению коротко взглянул на меня, усомнился — действительно не знаю или прикидываюсь? Следя за дорогой, насупился, потом легкая усмешка стала блуждать по лицу, чувствовалось, он хочет ответить на мой вопрос и не может. Он так и сказал, что при всем желании сразу не ответишь. И стал объяснять:
— Алия — Восхождение на Родину. Восхождение и Родина — непременно с большой буквы. Потому что подразумевается возвращение на родину как осуществление заветной мечты. Из поколения — в поколение, годы — и годы стремился еврей к своей мечте, преодолевал трудности, падал и поднимался, и, наконец, достиг Земли Обетованной, Земли, где течет млеко и мед. "Алия-2000" — это Восхождение на Родину в двухтысячном году.
Михаил помолчал и, не слыша новых вопросов, опять вернулся к прежним рассуждениям не о государственном обустройстве репатриантов, с которым все в порядке, а о радушии простых людей, постепенно утрачивающих семейную теплоту и душевность к вновь прибывающим.
— А все потому, что всякий приезжающий в Израиль просчитан, в том числе и рядовым израильтянином. Причем по ужасно примитивной схеме: раз приехал к нам, стало быть, оболтус или слишком умный. В самом деле, войны нет, заработки в Израиле хорошие, медицина и вообще соцобеспечение отличное — чем не страна для проживания? Отсюда и отношение — вроде как приехали на чужой каравай. А мы, просчитанные, тоже задумываемся и иной раз даже сожалеем, что уехали не в Европу и не в Америку, там русским образованным широкая дорога. Но мы здесь, мы приехали из России, не скопив никакого богатства, так что нам ничего не остается как, действительно, быть умными и там, где израильтянин-сябр хорошо устраивается за счет связей, мы устраиваемся за счет серого вещества.
Я оценил логику Михаила, она показалась весьма любопытной.
— Единственный недостаток, — сказал я. — От ваших "слишком умных" веет олигархическим холодком. Тупиковая ситуация — ножницы.
— Как это? — не понял Михаил.
Тогда я спросил его — согласен ли он с тем, что справедливый правитель — всегда жестокий правитель?
Он очень долго думал, потом согласился.
— А жестоких правителей народ не любит. Это и есть тупиковая ситуация — ножницы: мы любим правителей справедливых, но не любим жестоких.
Впервые Михаил посмотрел продолжительно, словно прицениваясь, мне даже стало как-то неуютно от его взгляда. Подумалось: наверное, так евреи-сябры смотрят на "слишком умных" репатриантов из России. Как бы там ни было — я ощутил не олигархический холодок, а самый настоящий холод. Во всяком случае, наша беседа сломалась, сошла на нет.
Глава 19.
После того, как беседа сошла на нет, то же самое произошло и с погодой. Солнце помутнело, день посерел, поднялся ветер — дорогу и небо стала застилать плотная мгла. Видимость ухудшилась — зажгли фары. Через автостраду и по автостраде понеслись затяжными скачками неизвестно откуда взявшиеся шары перекати-поля. Все вокруг стало одичалым, заброшенным, а встречные машины, проницая мглу, казались потусторонними призраками. Невольно вспомнились "Бесы" Пушкина:
Мчатся тучи, вьются тучи;
Невидимкою луна
Освещает снег летучий;
Мутно небо, ночь мутна.
Еду, еду в чистом поле;
Колокольчик дин-дин-дин...
Страшно, страшно поневоле
Средь неведомых равнин!
...Сил нам нет кружиться доле;
Колокольчик вдруг умолк;
Кони стали... "Что там в поле?" —
"Кто их знает? пень иль волк?"...
Михаил остановился у обочины. Нет-нет, мы не заблудились. "...Идущие этим путем, даже и неопытные, не заблудятся..." Он остановился, чтобы обсудить — сворачивать нам налево, на Беэр Шев, или ехать прямо вдоль Мертвого моря через киббуц Кумран. И в том и другом случае мы попадаем в Иерусалим. По какой дороге минуем бурю? — вот в чем вопрос.
Я вылез из кабины, мне захотелось поймать несущийся кустик перекати-поля. И я поймал его, шмыгнувшего между ног. Колючие сухие веточки, царапаясь, ломались и вонзались в ладони. Опасаясь иззанозить руки, я стал спиной к ветру и, держа трепыхающийся кустик, словно куренка, спросил Михаила:
— Что, этот волчец — называется роза Иерихона?
Жена отворила дверь микроавтобуса и тут же захлопнула — песок змеился по асфальту дымящимися струями. Михаил закрыл уши ладонями, мол, бесполезно что-то спрашивать — ничего не слышит. Я влез в кабину с "куренком", уже достаточно помятым и ощипанным, то есть потерявшим свою шаровидную форму, и повторил вопрос.
— Этот волчец — роза Иерихона? Михаил пожал плечами — впервые слышит.
Он осторожно, словно колючий злак мог клюнуть его, потрогал серое, обожженное пустыней растение. Столь красивое название он воспринимает не более как тонкую иронию. Тогда я сослался на Ивана Алексеевича Бунина, на его одноименный рассказ о том, что этот волчец воистину чудесен. "Сорванный и унесенный странником за тысячи верст от своей родины, он годами может лежать сухим, серым, мертвым. Но, будучи положен в воду, тотчас начинает распускаться, давать мелкие листочки и розовый цвет. И бедное человеческое сердце радуется, утешается: нет в мире смерти, нет гибели тому, что было, чем жил когда-то!.. "
— Я хочу проверить — это роза Иерихона или какой-то другой злак? Приеду в гостиницу, положу в ванну и — узнаю.
Я опустил стекло и сразу волчец затрепыхался в руках, я подкинул его. И он, взмыв, как птица, растворился во мгле.
— Зачем?! — в один голос с женой воскликнул Михаил.
— Где-нибудь дальше — поймаю, — успокоил я. — А то уж эта "роза" больно ощипана.
— Тогда придется ехать вдоль Мертвого моря, там за Кумраном — Иерихон, а вверх, в горы, на Беэр Шев — никаких роз не предвидится.
Не знаю почему, но рассказ о розе Иерихона вернул Михаилу настроение, он оттаял, позволял не только спрашивать себя, но и сам спрашивал. Например: знаю ли что-нибудь о Содоме?
— Кто же не знает об уничтожении Содома и Гоморры, о двух Ангелах, явившихся Лоту?!
— Вот это место, — кивнул Михаил, не отрываясь от дороги.
И что удивительно — буря отстала, мгла рассеялась, а впереди я увидел гору, настолько ярко освещенную солнцем, что различил как бы нашлепку кипы на ее макушке... — Содом. Чуть правее горы светилось море, оно было недвижимо, как стекло, к тому же было расчленено узкими искусственными дамбами, как бы заливными плантациями, похожими на длинные огородные грядки. Михаил пояснил, что это дамбы из соли — здесь добываются все известные миру микроэлементы, а ими уже обогащаются всевозможные лекарства, высококачественные кремы и так далее и так далее. Он попутно сообщил, что в киббуце "Кумран" мы можем приобрести отличную косметику, — причем там обязательно выдается платежная квитанция с указанием суммы НДС, которая обязательно возвращается в день отъезда из Израиля.
— Не могу поверить, что минуту назад была буря, а теперь повсюду белесый день, будто и не было ничего, — удивилась жена.
— О-о, — отозвался Михаил. — Здесь погода меняется раз двадцать на дню — такое место. Мертвое море почти на четыреста метров ниже обычного уровня моря.
— Смотрите — пальмы, а высотки домов словно из воды встают, — заметил я.
— Это не простые высотки, а фешенебельные отели, курорты, дома отдыха: "Нирвана", "Хайат", да их тут десятки.
Мы с женой переглянулись. После Иерусалима нам предстояло остановиться в отеле "Хайат", у жены имелись соответствующие бумаги. Но вот это "фешенебельные" Михаил произнес с таким почтением, что невольно вспомнились билеты на Миллениум. Я перевел разговор.
— А что, Михаил, произошло? Мы ехали по Араве, беседовали, и вдруг вас словно подменили, стали взглядывать с такой сердитостью, точно в другой жизни я вам, по меньшей мере, баллон проколол.
— В другой жизни... баллон?! — он засмеялся. — А вы наблюдательны.
— Да уж какая наблюдательность, если ни с того ни с сего вы язык проглотили! — сказал я.
Михаил растаял, повеселел, словно от комплимента.
— Если на чистоту — опасаюсь людей, которые эрудированней меня.
— Эрудированней?! Это всего лишь ваше предположение. Однако будь так — тут одно из двух: либо ваша веселость беспричинна, либо моя эрудиция внезапно улетучилась.
Михаил не согласился, сказал, что будет предельно откровенен. Он же еще не настоящий водитель турфирмы, он подменяет, у него испытательный срок. А с ними, испытуемыми, директор турфирмы встречался, рассказывал всевозможные анекдотические случаи и, как главное правило, просил запомнить, что не надо быть большими якобинцами, чем сами якобинцы. Что конкретно он имел в виду, Михаил не понял, а в общем — клиент, то есть турист, всегда прав.
Разговор наш восстановился. От Михаила я узнал, что в их киббуце имеется свой самолет, легковые машины, автобусы. Если кому-то надо куда-то ехать завтра, он сегодня с вечера записывается, а утром, допустим, уезжает в город. Михаил, когда искал работу в Эйлате, каждый день с утра уезжал в город, а вечером возвращался. Они с женой познакомились в Йотвате, им предлагали остаться в киббуце, если бы они остались, им бы предоставили отдельный коттедж, как другим семьям. Но они рискнули и теперь не жалеют.
— Страшновато было начинать самостоятельно?
— Не очень. У нас с женой был общий капитал сто тысяч шекелей: моих тридцать и ее семьдесят.
Оказывается, по прибытии в аэропорт Бен-Гурион всем прибывшим из СНГ сразу выдали паспорта и по тридцать тысяч шекелей. А его будущей жене (она прибыла из Восточной Африки) семьдесят. На мое замечание о дискриминации Михаил отрицательно покачал головой, мол, такого нет, учитывается сложность адаптации и абсорбции выходцев из Африки. Ведь это в основном семьи погонщиков верблюдов — так называемые бедуины, которые придерживаются традиционного образа жизни на холмах. Когда Михаил впервые пригласил свою жену вместе отдохнуть — они поехали не в город, а в пустыню, и не на микроавтобусе, а верхом на верблюдах. Тогда он не знал и не догадывался, что пригласил ее как бы на родину ее детства.
— Знаете, заход солнца за холмы, ночь под звездами с обязательным "кумзимцем" — сидением вокруг костра с чашкой ароматного чая — это непередаваемо!
Они с женой даже хотели организовать семейный бизнес — путешествия туристов на природу. Оказывается, жена знает столько народных песен и танцев, что можно долго слушать и не переслушать, танцевать и не перетанцевать. Во всяком случае, он, Михаил, только после их совместных поездок в пустыню и в горы вдруг почувствовал, что вернулся домой, что это земля его души и он отсюда не уедет — он дома.
Между тем погода несколько раз менялась, солнце то выходило из-за туч, то растворялось в синеватой мгле. Жена, уютно устроившись в кресле, дремала, а мы с Михаилом беседовали на всякие вольные темы. Мы даже не заметили, когда проехали крепость Масада и наверняка могли прозевать Кумран, но под Кумраном мы попали под дождь. Никаких перекати-поле (Иерихонских роз) нам не встретилось, а разыскивать их под дождем, то есть сворачивать с автострады, мы не захотели, тем более что дождь усилился и не ослабевал до самого Иерусалима.
Въезжая в город, Михаил позвонил по мобильнику нашему будущему гиду, и они условились, что он встретит нас в отеле "Кинг Дэвид" ("Царь Давид").
Все так и произошло, примерно через час мы остановились у отеля и Михаил, немного "притюкнутый" плотностью столичного автотранспорта, по-моему, более нас был рад встрече с иерусалимским гидом. Впрочем, он и не скрывал этого, главным для него было выбраться на автостраду, а там дорога сама доведет до Эйлата. Чтобы помочь ему, мы отказались от экскурсии по отелю и попросили нашего будущего гида Баруха Кимельфельда, который представился как Борис, не теряя времени, проводить Михаила.
Глава 20.
Карибское море, Малые Антильские острова, Сен-Мартен — французские владения, кстати, Сен-Мартен (Луи Клод) — французский философ-мистик, оказавший влияние на русское масонство. В чем заключалось влияние — Российский энциклопедический словарь не указывает. Зато я без всяких словарей знаю, как изумрудно море и как ярок белый песок на пляжах Сен-Мартена.
Полдень, мы с женой развешиваем мишуру и попутно обсуждаем: в каких одеждах пойдем на Миллениум? Выбор у нас небольшой, но шарфик, платочек, галстук — следует обсудить.
Внезапный телефонный звонок. Красный индикатор на телефоне в соответствии со звонком мигает мелко и часто. Кажется, это кусочек моего сердца горит или пульсирует.
— Это Миша, наш сын, — говорю, подходя, к телефону.
— А что же не по мобильнику? (Телефоны в заграничных отелях — весьма дорогое удовольствие.)
На это я могу ответить только вопросом: кусочек моего сердца горит или пульсирует?
Поднимаю трубку.
— Папа, как вы там?
— Хорошо, мы с мамой украшаем комнату. А как вы?
— У нас тоже все хорошо. Оля с Гришей на берегу (вижу их из окна), а я звоню вам.
Странное дело, но кусочек сердца не отпускает, пульсирует.
— Миша, что случилось... как вы там? Жена сняла трубку с параллельного телефона.
— Ничего не случилось, все нормально. Сейчас передается телеобращение Бориса Ельцина, он объявил о своей отставке. Исполнять обязанности президента до новых выборов будет Владимир Путин.
— Ничего себе, — говорю я.
— Слава тебе, Господи! — вторит мне жена. — А то уж и не знала, что подумать...
И сразу белый-белый экран телевизора. Я твердо знаю, что это отраженный свет солнца, слышны отчетливые шаги и скрип песка.
— Главное дело своей жизни я сделал: Россия никогда не вернется в прошлое... Я хочу попросить у вас прощения за то, что многие мечты не сбылись... Я ухожу, я сделал все, что мог. Прощаясь, я хочу сказать: будьте счастливы...
Да, все это было, но не в Иерусалиме, а в Эйлате, 31 декабря, как раз накануне Миллениума.
И опять телевизионный экран — Москва, Кремль, богатая зала, длинная ковровая дорожка и — Борис Николаевич Ельцин. Он чуть-чуть приподнял руки, точно крылья, и б образовавшееся пространство (свято место пусто не бывает) нырнула знакомая фигурка с пухленькими губками, в черно-белом клетчатом полушалке — Ясир Арафат, лауреат Нобелевской премии мира.
Когда это было — и не вспомнить. Срабатывает ассоциативная память — 1993 год, декабрь, Берлинская стена, новая достопримечательность объединенной Германии. Стена в основном уничтожена, остались ее фрагменты с настенными картинами. Особенно популярно панно "Поцелуй Брежнева". Здесь всегда людно, много туристов с кинокамерами и фотоаппаратами, все снимающиеся на фоне "Поцелуя..." улыбаются, картина действительно изумительна, эманирует, дышит веселостью. Зритель находится сзади Леонида Ильича, к Хонеккеру — под небольшим углом, почти в фас. Ему видны раздавленные складки щек Генсека СССР, выползшие из-за ушей, и часть обескровленного лика главы ГДР, смятого во встречном движении любовного порыва.
Меня привез к новой достопримечательности Ульрих, приятель сына, недавний выпускник МГУ, бывший гражданин ГДР. Он весь — внимание, ему интересно, что я скажу по поводу "брежневского поцелуя".
(Я был уверен, что мой отзыв при удобном случае он обязательно передаст своим друзьям — так сказать, реакция одного из русских.) Странно, конечно, но именно это меня раздражало. Я, даже как один из русских, не мог уподобиться нашим попдивам, нарисовавшим на подиуме киноконцертного зала "Пушкинский" (тогда "Россия") портрет Леонида Ильича Брежнева, а потом лихо отплясывавших на нем — эй, вы там, наверху?! Так и хотелось возразить: да нет, он в могиле, это вы во всех смыслах наверху, это вы брыкаете ногами так, что каблуки сверкают выше плеч — совсем одурели от свободы. Жена спросила: что там?.. И впервые я использовал любимое слово одной из ярчайших попдив, как достаточно лапидарное — КОЗЛЫ!
Позорно — когда за вас пишут мемуары, а вы, как автор, получаете почести и литературные премии. Позорно — вручать себе маршальский жезл и навешивать на свою грудь пять звездочек Героя СССР как выдающемуся полководцу за бои местного значения на Малой Земле. Но разве не позорно скакать козлом по изображению человека, который не может вам ответить?!
Кажется, я сказал Ульриху, что поцелуи между мужчинами мне неприятны, а страстные особенно — напоминают об извращениях, о сексуальных маргиналах. Но поцелуй Брежнева, при всей его страстности, — это действительно братский поцелуй, уже потому хотя бы, что своим поцелуем он не преследовал никакой другой цели, кроме как подчеркнуть братство с Хонеккером. (Вот уж у кого судьба — от фашистской Германии досталось, от Объединенной тоже... И не без нашей помощи, один в один как в Новом Завете — поцелуем указали...)
Совсем другое — целования Ельцина и Арафата. Вроде бы те же поддерживающие руки для Ельцина, что и для Брежнева. И тем более, кремлевские залы — те же. И не так страстно, как Леонид Ильич, впивался в губки своего визави Борис Николаевич, а все же братской невинности поцелуев не получилось. У всех наблюдающих сие действо — отвращение. Может, тут виною неудачно сбившийся на затылок клетчатый полушалок Арафата — вдруг обнаживший прическу "мир кожи в Сокольниках"? А может, успехи террориста Хаттаба повлияли, который, весьма некстати, тоже араб, как и Ясир Арафат. Конечно, я понимаю, что террорист по большому счету как и всякий бандит, не имеет национальности, но народ глуп, на все обращает внимание и, естественно, по своей глупости рукоплещет террористу Бен Ладену, а потом обвешивается взрывчаткой и "живой бомбой" заявляется на мирную свадьбу... В общем, в памяти осталось ощущение тягостности, неловкости, предчувствие скандальности "кремлевских поцелуев" — ну зачем Ельцину так унижаться, да еще и наших сограждан, "русских евреев", унижать (там, в Израиле, их уже более миллиона). Поборник свободы слова, реформатор, утверждающий с трибун, что к прошлому возврата нет, а на самом деле сидящий по уши в прошлом. Что его толкнуло в объятия Арафата? А прошлое и толкнуло. Ведь это только для народа, точнее, народную "совковость" осуждает наша доморощенная элита, а себе все оставила: тут тебе и "кремлевские целования", и награды за преданность, и привилегии за счет налогоплательщика, в том числе и "совкового", — отвратительно и непонятно.
И вдруг — совсем короткое сообщение из какого-то заграничного интервью — Президент России Ельцин и Патриарх всея Руси Алексий Второй намереваются в двухтысячном году побывать в Иерусалиме и посетить главные христианские храмы: базилику Рождества Христова и церковь Гроба Господня.
В двухтысячном году все захотят посетить — год особенный, — а может, в этом и таится разгадка "кремлевских поцелуев"? Восток — дело тонкое.
Мы стоим у стойки каббалы отеля "Кинг Дэвид" и на очень ломаном английском (включая жесты) объясняем, что у нас нет зонтов, а на улице дождь усилился. Человек понимающе кивнул и, жестом попросив подождать, исчез. Именно исчез (лампочки, висящие в длинный ряд, освещают исключительно стойку и лица обслуживающего персонала — чуть в сторону, и фигура скрывается как бы за стеной резко очерченной тени). Мы с женой привыкаем к полумраку вестибюля — виною здесь отчасти пасмурность дня, но, в основном, — старинность постройки. В те колониальные времена, когда строился отель, не было кондиционеров. Техническая оснащенность, которая пришла позже, возмещалась лишь расположением окон и благородством полумрака. Зато все остальное было на высшем уровне: и красное дерево стойки каббалы, и напротив, через ковровое пространство, — гардеробной; и два канделябра у входа, с пригашенными светильниками, отливающими позолотой, точно швейцары позументами; и лепка потолка, и драпировка стен — все... Но особенно хороши парадные лестницы — слоновая кость, бронза, художественная ковка на фоне благородства линий перил. Конечно, я почти уверен, что новодел нашего времени внес коррективы и слоновая кость уже давно заменена пластиком, а золото, даже сусальное, какой-нибудь блескучей краской. Впрочем, смысл не в этом. Я теперь уверен, что были не только, так называемые, колониальные товары: чай, кофе, пряности и так далее. Был колониальный стиль жизни, в котором, осуждая эксплуатацию, мы тем не менее, прежде всего должны признать благородство линий а потом уже пышность и вычурность.
Тысяча девятьсот семьдесят третий год, Сингапур, бывшая английская колония, вот уже семь лет, как свободное государство. Наше судно стоит в Альберт-доке завода "Кеппел". Мы, девять человек команды, решили сходить на очередного Бонда-007 "Живи и дай умереть". В нашей группе две морячки: Зина — пекариха и Люда — буфетчица, — так, по-свойски, мы их называем. Мы едем на Сингапурском общественном транспорте — автобусе: пятьдесят центов — в любой конец города. Мы едем в сторону Английского посольства, там, недалеко от магазина "Лидо", — интересующий нас объект. Довольно бойкое место и автострада — шестирядка с двухсторонним движением.
Автобус остановился, выходим. Слава богу, хоть какой-то бриз — духота замучила. Кинотеатр на другой стороне, парни перебежали улицу, а я с нашими красавицами замешкался (мы успели дойти только до бетонного желоба, разделяющего автостраду посередине). Но лучше бы мы подождали (нас, как говорил Владимир Высоцкий, "сбил с пути и панталыку несоветский человек": левостороннее движение — не рассчитали).
Армады машин впритирку ринулись навстречу друг другу, точно два стада животных (мы с узкого желоба наблюдали их галопирующие спины). Не дай Бог оступиться — тут же окажешься под колесами. Я чувствовал, что долго не продержимся, не устоим, тем более что наши морячки, действительно русские красавицы, в сверхмодных туфлях на толстой высокой платформе не только не имели нужной "остойчивости", но и не заботились о ней. Все их внимание было приковано к платьям, подолы которых ветер, поднимая, надувал, как парашюты, а они, приседая, гасили.
Слишком долго так продолжаться не могло, потому что чертовы сингапурцы, понимая, что мы попали в переделку по собственному недомыслию, прижимали свои машины в такой близости, что вот-вот могли снести любого из нас.
Я глянул на моряков. Они стояли, словно окаменев, — не представляли, как прийти на помощь.
— Скиньте туфли, — приказал я девушкам. И в ту же секунду услышал ужасающий визг тормозов. Предчувствуя недоброе, взглянул на опустевшую перед нами автостраду и обомлел — поперек трехполоски стоял фарами к нам длинный, сверкающий никелем и черным лаком лимузин.
Стекло автоматически опустилось, выглянул пожилой, но подтянутый мужчина в белой тенниске.
— Плиз, плиз...
Он красноречивым жестом показал нам, что мы можем безбоязненно пересечь дорогу — что мы и сделали. Проходя мимо него, девушки улыбались ему с такой милой кокетливостью, что и он радостно расплылся. Проходя, я поблагодарил его. Он подобрался, а глаза все еще излучали нечаянную радость.
— Доунт мэншн ит (не стоит благодарности), — ответил он и, подождав, пока мы не вышли на тротуар, занял третью полосу и, как ни в чем не бывало, удалился.
Армада животных ринулась за ним. Не животных, конечно, а машин, но все мы еще были под впечатлением происшедшего. Потом один из матросов сказал, обращаясь ко мне, как к замполиту, что сейчас англичанин, бывший колонизатор, преподал туземцам урок вежливости и благородства. А мы (матрос подразумевал под словом "мы" СССР) надо не надо предлагаем дружбу — они, туземцы (особенно в Африке) только что с деревьев спрыгнули, а мы уже братаемся с ними — глупо.
Я ничего не ответил. Да и что я мог ответить, что колониализм при всей своей эксплуататорской сущности являл туземцам и благородство линий? Нет, я ничего не ответил. И не мог ответить, потому что я, как и все, жил в плену ярлыков.
Вынырнул из тени, как бы из небытия, человек, уходивший справляться о зонтах. Зонтов не оказалось. Пятизвездный отель — и вдруг?! Трудно представить, чтобы гражданину метрополии в дождь не предоставили зонта, тем более гостю или гостям. Я никакого отношения не имею к колониализму во всех его проявлениях, но именно в отеле колониальной постройки вдруг ощутил какую-то общечеловеческую ностальгию — благородство линий никак нельзя утрачивать.
Глава 21.
Отлично помню, что Борис Кимельфельд, наш гид по Иерусалиму и окрестностям, достал два женских зонтика темно-красного и темно-синего цветов, причем с перебитыми спицами. Во всем его предприятии с зонтиками только одно и было хорошо, что достал он их на редкость быстро — не напрягаясь. (Как бы невзначай отлучился за угол отеля и — уже идет назад — с зонтиками.) Вначале быстрота действий Кимельфельда меня обрадовала, я подумал одобрительно: однако, парень — дока! Потом, когда мы раскрывали зонтики примерно столько же времени, сколько он их доставал, — я опять подумал: однако, этот Кимельфельд дока. Но подумал уже не с чувством радости, а скорее, с чувством необъяснимой тревоги.
Мой раскрытый зонтик даже отдаленно не походил на зонтик. Я нес над головой как бы большую кепку со сломанным козырьком. Жена несла вообще что-то несуразно топорщащееся, она даже спросила:
— А нас с этим пустят?
Она не сказала, с чем именно, и не уточнила, куда пустят. Тем не менее Борис ответил, что с зонтами мы никуда заходить не будем. Мы будем оставлять их в багажнике машины, причем не складывая. Да и как можно было складывать что-то нескладывающееся? Да, этот парень — дока, в третий раз я подумал о нем, не испытывая уже ничего, кроме интереса — с какими чудесами еще он нас познакомит?!
Появился молодой человек с книгой под мышкой и очень большим черным зонтом. Что-то спросил на иврите. Борис без приглашения нырнул под сень зонта молодого человека и не без гордости ответил на русском, что мы — особо важные персоны, VIP-туристы.
— Вип?! — удивился молодой человек и сострил. — А зачем транспаранты?
— Да, вип, — сказал Борис, оставив остроту без внимания, и пояснил, что мы — паломники из России, православные христиане.
Они внимательно посмотрели на нас, как — на наглядный экспонат. Наверное, наш вид был убедительным. Во всяком случае, молодой человек полностью перешел на русский и, прежде чем уйти, посоветовал оливковые веточки не ломать, а срезать ножом, который тут же и позаимствовал Борису. (Дело в том, что перед поездкой в Израиль многие наши знакомые и родственники просили привезти со Святой Земли бесценные дары: какой-нибудь кипарисовый крестик, оливковую веточку — желательно с Масличной горы. Естественно, что вот это "желательно" — мы не смели нарушить.)
Дождь в очередной раз прекратился. Мы то поднимаемся на "Мазде" круто вверх, то осторожно, на тормозах, спускаемся по мокрому асфальту. Узкие улочки, каменные стены, финиковые пальмы, туи. Кажется, густо населенные кварталы позади. Мы с женой совершенно не ориентируемся. Внезапная остановка, Борис приглашает выйти из машины и посмотреть на панораму города, сфотографироваться. Перед посещением Масличной горы, святыни, его предложение представляется неуместным. Особенно — сфотографироваться, но — мы не дома.
Выходим. По ходу дороги поднимаемся вверх. На другой стороне каменные перила и, несмотря на сырую погоду, людно. Борис подводит нас к перилам, и мы — замираем. Город, действительно, как на ладони: рваные тучи, синие прогалы между облаков, кажется, что он приподнят к небесам каким-то внутренним порывом. Восьмиугольная мечеть Омара, которую чаще называют — мечеть Скалы. Ее стены выложены голубыми изразцами, а огромный парящий купол отливает золотом и считается центром Мира, во всяком случае, частью неба на земле. Я стал читать вслух:
— "Если я забуду тебя, Иерусалим, пусть отсохнет десница моя, пусть прилипнет язык к гортани моей, если я не буду помнить тебя, если не вознесу Иерусалим во главу веселия моего".
У иудеев: "Книга Хвалений". У нас, православных: "Псалтирь".
Борис расплылся в улыбке и, как мне показалось, по-новому посмотрел на нас. Кстати, вот уж о ком точно сказано: в бороде, как в кустах! И не только в бороде, но и в бакенбардах, и во вьющейся курчавой шевелюре, обрамляющей несколько греческое лицо.
— А что это у нас внизу? — спросила жена.
— Кедронское ущелье, — ответил Борис.
Тогда она сказала, что имела в виду раскиданные вдоль городской стены как бы могильные плиты, которые взбираются едва ли не до нашей автодороги.
В самом деле, внизу, метрах в пятидесяти от нас, обнесенные железными решетками стояли и лежали могильные плиты, кое-где зияли вырытые ямы.
— Кладбища, — не скрывая удивления, мол, как такого не знать, сказал Борис и после некоторой паузы, явно смирившись, что мы вправе не знать каких-то очень простых вещей, заметил: — Участки земли здесь стоят баснословно дорого.
— Странно, ведь сады в стороне, а здесь сплошные камни.
Борис усмехнулся, так усмехаются детской наивности, которая вызывает сожаление и все же простительна.
— Согласно религиозной еврейской традиции Мессия, Спаситель, должен прийти с Востока, миновать эту Елеонскую гору или, как ее еще называют, Масличную, на которой мы сейчас стоим, и продолжить путь через Кедронскую долину. Потом, видите, прямо напротив нас башня? (Борис указал на приземистое, по отношению к городской стене, сооружение, похожее на гигантскую квадратную ладью.) В ней: два лжеокна, а над ними, как бы брови, такие же две лжеарки — это замурованные еще турками Золотые ворота. Именно через них Мессия войдет в город и окажется во дворе Храма на Храмовой горе. В этот день все умершие воскреснут и будут сопровождать Мессию...
— И теперь скажите, зачем здесь деревья, они же будут мешать воскресшему народу лицезреть своего Спасителя?
Свой вопрос Борис произнес с такой внутренней силой, что мы с женой растерялись, почувствовали себя так, словно по отношению к нему совершили непростительную бестактность. Слава Богу, переходы Бориса из одного состояния в другое, как я уже заметил, были не только внезапными, но и безболезненными.
Чуть-чуть помолчав, он, будто и не было никакой внутренней вспышки, сообщил, что в соответствии со значением, которое придает Золотым воротам иудейская традиция, их еще называют — воротами Милосердия.
Невесть откуда появился продавец и молча (как это делают у нас немые в вагонах дальнего следования, торгующие запрещенными "любовными сценками") стал разворачивать и сворачивать рулончики панорамных изображений Иерусалима. (Я купил два рулончика плакатных размеров: один — компьютерный фотоснимок, а другой — вышивка золотой нитью на черном бархате — контуры культовых и некультовых строений, создающие вполне зримый образ сегодняшнего Иерусалима.)
И опять мы в машине, и опять она медленно поднимается по крутогору и еще медленнее спускается.
— Видите, внизу ленточка автодороги? — спрашивает Борис и поясняет, что надо смотреть вправо и вдаль. — За этой ленточкой — обрыв, узкий овраг, глубокий, как ущелье — геенна огненная.
— Место, которое упоминает Господь, как символ вечного мучения: где червь не умирает и огонь не угасает, — так что ли?
Борис согласился — так, но подчеркнул, что христианскую традицию он плохо знает, но может рассказать, почему это место стало местом ужаса и отвращения для израильтян.
Мы круто свернули и медленно поднимались как бы на холм на горе. Теперь правая сторона была полностью закрыта.
Оказывается в незапамятные времена, еще до Ирода Великого, был царь иудейский Ахаз, в бытность которого идолопоклонствующие иудеи сжигали своих детей в честь идола Молоха. При этом они играли на музыкальных инструментах, чтобы заглушить их жалобные вопли.
Царь Иосия, отличавшийся чистотою жизни и благочестием, истребляя идолопоклонство, осквернил это место (если его можно было осквернить) — в него стали выбрасывать городские нечистоты, трупы казненных преступников, павших животных и так далее и так далее. Для уничтожения зловония и предохранения города от заразы в этом глубоком овраге постоянно горел огонь. Отсюда и название — геенна огненная, место отвращения и ужаса.
— И еще, вы теперь понимаете, почему среди евреев почти не бывает плохих музыкантов?
Голос Бориса, очевидно от внутреннего напряжения, стал звонче, с какими-то плачущими нотками. Я даже хотел было перевести разговор на что-нибудь другое, чтобы он успокоился, но не успел.
— Потому что еврей вначале играет душам невинно загубленных детей, а потом уже — нам.
Борис по обыкновению замолчал, а мы в потрясении тем более не могли вымолвить ни слова. Наконец, через некоторое время он остановил машину (справа, метрах в шести от обочины, стояло огромное оливковое дерево с разорванным приземистым стволом, похожее на старую-престарую ветлу на косогоре) и сообщил с веселой приподнятостью:
— Вот, пожалуйста, масличное дерево — на Масличной горе!
Он вытащил нож и вылез из машины.
Я и жена не пошевелились. И не потому, что пошел дождь — вначале мелко-мелко как бы зашелестел, а потом забарабанил и по стеклу побежали извилистые струйки. А потому, что после всего услышанного от Бориса Кимельфельда его внезапная веселость представлялась кощунственной.
Открывая багажник, он окликнул меня, попросил захватить полиэтиленовый пакет. Я нехотя вылез, и он, хлопнув багажником, вручил мне уже знакомое подобие зонтика — нечто на палочке.
Сам же, не теряя ни секунды, стал срезать оливковые веточки и складывать в мой пакет, который я держал за одно ушко.
Между тем нечто на палочке вначале впитывало влагу, а потом струйками, словно со сломанного козырька, вода побежала за шиворот. Я попытался увернуться и только усугубил дело — вода пролилась сразу как бы с трех сломанных козырьков.
Перед тем, как положить подобие зонтика в багажник, я отряхнул его. Не знаю, из каких полостей, но вода выплеснулась из него, словно из ковша.
Когда сели в машину — дождь перестал. Я сидел, как курица, опущенная в воду. Жена оставалась ко всему безучастной. Потом довольно строго попросила гида подвезти к ближайшей церкви. Он не уточнил, к какой.
Глава 22.
Гора Елеонская, или гора маслин. Это сюда бежал царь Давид из Иерусалима от возмущенного своего сына Авессалома. Давид пошел на гору Елеонскую, шел и плакал, голова у него была покрыта, он шел босой...
Но чаще, гораздо чаще гора Елеонская, по-простому — Масличная, упоминается в священных книгах Нового Завета. И это естественно, потому что гора Масличная и Гефсимания (масличный сад) у подножия горы неотделимы от частной земной жизни Спасителя. Здесь Он излагал в проповеди перед своими учениками (апостолами) свое учение. Здесь привел им две чудесные притчи: о десяти девах и о пяти талантах. Здесь Он оплакивал Иерусалим и скорбел о конце видимого мира. Сюда, в Гефсиманский сад пошел Он с учениками после Тайной вечери и молился здесь в страшной душевной муке: Отче мой! Если возможно да минует Меня чаша сия; впрочем, не как Я хочу, но как Ты. Именно в той молитве проливался пот Божественного Страдальца, как капли крови, падающие на землю. И именно тогда из Его уст вырвался вопль: Душа Моя скорбит смертельно! И уже позже, когда смерть и ад были побеждены крестной смертью и Он вывел своих учеников из города и благословил их, — именно отсюда, с горы Елеонской, вознесся Спаситель на небо.
С тех пор, как мы с женой совершили паломничество, прошло больше двух лет. Словно драгоценный папирус я разворачиваю рулончик с панорамным компьютерным снимком Иерусалима, и меня охватывает умиление: как хорошо сотворилось, что прежде всего мы прибыли на Масличную гору. Постоянно меняющаяся погода: дождь, ветер, солнце в прогалах туч — такое не забывается.
А тогда от векового масличного дерева на косогоре наш гид, Борис Кимельфельд, доставил нас в Гефсиманский сад с церковью Всех Наций, оберегаемый и сохраняемый орденом францисканцев. Очевидно, Борис решил, что жена осталась недовольной его срезанными веточками, потому и привез нас туда, чтобы мы могли приобрести их непосредственно в Масличном саду. Мы обрадовались, ведь это место на горе Фавор является местом преображения Иисуса.
Хорошо помню изысканно украшенный фасад церкви Всех Наций. Три высокие арки и живописный фронтон, чем-то напоминающий торцовый фронтон Парфенона. Четыре мраморные фигуры евангелистов с развернутыми папирусами в руках. Мрамор колонн и узорность металлических решеток, ограждающих вековые оливы, — да-да, все это отчетливо помню потому, что все это не вязалось с нищенствующим орденом францисканцев. Основатель его, Франциск Ассизский, питался объедками, собирая их по городу в обеденное время. Чтобы братья никогда не возносились — он называл их миноритами, то есть меньшими, и призывал не иметь: ни двух одежд, ни обуви, ни посоха. Именно нищее житие Франциска Ассизского превратилось в апостолат. Впрочем, тогда всего этого я не знал.
У металлической ограды мы встали в живую очередь к калитке, к которой подходил монах-францисканец и одаривал страждущих масличными веточками. (Обломанные ветром, они валялись под вековыми оливами, а он их собирал и отдавал.)
Во время внезапного дождя люди прятались под навесной крышей базилики. Мы тоже иногда, пожертвовав очередью, отлучались, но не прятались, а, миновав пространство арок и колонн, выходили на другую сторону храма — оттуда хорошо была видна православная церковь Марии Магдалины.
Церковь была настолько хороша в сиянии внезапного солнца, что, раз увидев, глаза не могли насытиться, — нас притягивало посмотреть на нее вновь и вновь. Белокаменная, в кружевах, с золотыми луковками куполов, она казалась невестой, ожидающей жениха, который уже — близ при дверех!
Сколько мы простояли у металлической ограды — бог весть? Но всякий раз, как только появлялось солнце, мы исчезали, чтобы потом, в дождь, опять нарисоваться на прежнем месте. Не желая беспокоить очередь, мы стояли чуть-чуть поодаль от нее. И нас приметили, и не только в очереди, но и монах-францисканец, раздавая веточки, нет-нет и взглядывал на нас. Наверное, виною дождь и наши ужасные зонтики, похожие на ничто. Во всяком случае, чтобы не выглядеть больными и бедными в ответ на изумленно сочувствующие взгляды, мы неизменно улыбались.
В одну из минут, когда дождь почти прекратился и особенно много народа прихлынуло к изгороди Масличного сада, монах-францисканец вдруг приоткрыл калитку и через головы жестами стал подзывать нас. Мы поначалу даже не поняли, заоглядывались по сторонам, но потом подошли. Очередь расступилась, и монах, добродушно улыбаясь, подал мне букетик из оливковых веточек.
— Русиш? — спросил он и, не дожидаясь ответа, похлопал меня по плечу. — Цвейточки Святого Франциска Ассизского!
Очевидно, довольный своей шуткой — засмеялся и, указав на жену, преувеличенно построжел, однако глаза продолжали источать веселое добродушие.
— Клара Шиффи? — и, словно убеждаясь в какой-то своей внутренней правде, утвердительно кивнув, повторил: — Клара Шиффи.
Конечно, мы тогда не знали, что Клара Шиффи и ее младшая сестра — дочери богатейшего помещика своего времени — тайком от отца приняли пострижение от Франциска, а впоследствии из их общины, общины бедных сестер, возник женский орден Клариссин. Конечно, ничего этого мы не знали и по инерции, все еще чтобы не выглядеть больными и бедными, согласно заулыбались в ответ, мол, да — Клара Шиффи! чем ублажили францисканца настолько, что он опять похлопал меня по плечу.
Затем я передал букетик из веточек жене, и мы, чтобы не задерживать очередь, удалились.
Кстати, когда, уходя, шли вдоль изгороди, люди смотрели на нас с такой радостной ласковостью, что казалось — вновь вышло солнце. Во всяком случае, миновав пространство колонн и арок, мы не отказали себе в удовольствии посмотреть на церковь Марии Магдалины еще раз и, осенив себя крестным знамением, положили в ее сторону поясной поклон, как невесте, ожидающей жениха...
Глава 23.
В программе пребывания в Израиле, которую мы получили в Москве и которую точнее было бы назвать Памяткой, говорилось о Крестном ходе глав церквей и государств:
"В десять сорок пять главы церквей и государств выходят из Греческой Патриархии к Яффским воротам старого города и идут в монастырь Пророка Илии".
Мы решили, что перед Богом более, чем перед солнцем, нет глав церквей и глав государств, все мы — люди, которые молятся во оставление грехов, все мы просим Всевышнего о здравии и об упокоении не только родных и близких и братьев по вере, но и — врагов наших. Бог — есть Бог, а мы, главы и не главы, — всего лишь рабы Божий. Словом, мы загодя известили гида, что хотим посетить церковь Пророка Илии, но назначили время так, чтобы не мешать главам, а они бы не мешали нам.
Естественно, еще в Москве заинтересовались: почему в Сочельник (шестого января) главы церквей и государств избрали целью посетить именно церковь Илии? Оказывается, пророк Илия был весьма почитаем в ветхозаветные времена. Чаще других пророков являлся именно царям. Так, например, он предложил царю Ахаву, чтобы жрецы Ваала и Астарты, находившиеся под особым контролем Иезавели (жены Ахава), помолились для окончания голода и засухи. И царь согласился. А когда у них не получилось (как они ни кричали и ни били в свои тамбурины — дождя не было), Илия потребовал, чтобы они, как лжепророки, были закланы согласно с законом Моисеевым, повелевавшим так поступать со всеми совратителями в идолопоклонство.
После истребления жрецов сказал Илия Ахаву: "Пойди, ешь, и пей, ибо слышен шум дождя".
И действительно, по молитве его небо со всех сторон покрылось дождевыми тучами и полились потоки дождя. Ахав сел в колесницу, заплакал и поспешил отправиться в Изреель; Илия же, подкрепленный силою Божией, опоясал чресла свои и бежал перед колесницею Ахава, даже до самых ворот города. Так, окончив дело пророка, он воздал царю подобающую честь как его подданный.
(Закланных же жрецов Бааловых было восемьсот пятьдесят человек.)
Когда Ахав сообщил жене своей, идолопоклоннице Иезавели, о том, какая судьба постигла жрецов Бааловых, то она сильно разгневалась и грозила Илии немедленной смертью.
И тут начинается повествование об Илии, которому повелевал сам Бог. По Божией милости Илия помазал в цари Сирии Азаила, а в цари Израиля Иуя, а в пророки, вместо себя, сына Сафатова, из Авел-Мехолы, — Елисея (ибо "...пророков Твоих убили мечом, остался я один, но и моей души ищут, чтобы отнять ее)".
И магометане, и иудеи считают Илию посредником между небом и землею, посредником, который сообщает Божий откровения благочестивым людям как в мечетях, так и в синагогах. В духе и силе Илии совершал служение Иоанн Креститель, уготовлявший путь Господу. А по верованию Православной Церкви, пророк Илия вместе с Енохом (одним из благочестивейших патриархов допотопного мира — седьмого по Адаме) придут на землю перед вторым пришествием Господа.
В общем, посещение главами церквей и государств монастыря Пророка Илии было не случайным, и мы, как православные и законопослушные граждане России, решили воздать честь нашему патриарху Алексию Второму и нашему президенту Ельцину тем же способом, что и пророк Илия — царю Ахаву. Конечно, мы не ставили целью бежать впереди Крестного хода столь уважаемых мужей, тем более бежать впереди правительственных "мерседесов", опоясав свои чресла. (Мы были бы не поняты охраной и нас запросто сняли бы "с дистанции".) Мы подъехали в десять сорок пять — не к Греческой Патриархии, а к церкви Пророка Илии.
Запомнилась ясная серебряная белесость неба, темные, почти черные хвойные деревья за белокаменной стеной, в которой, точно вышибленные итальянские окна, зияли арочные проемы. И вот на фоне белой стены — шеренга конного отряда полицейских на гнедых арабских скакунах.
Темно-синие фуражки с высокими тульями, такого же цвета спортивные куртки с люминесцирующими серебристыми полосами, опоясывающими грудь, поясницу и окаемки голенищ на сапогах, черные бриджи, пики (на острых концах которых темно-синие флажки со звездой Давида) — красивое зрелище.
Из всех арабских скакунов один был абсолютно вороным с небольшой белой звездочкой точно посередине лба. Остальные гнедые были ничем не хуже статью, а может быть и лучше (особенно у очкарика), но взгляд почему-то останавливался на вороном.
Мы не отказали себе в удовольствии полюбоваться на конных полицейских. Это обмундирование, эти пики, эти кони! Впрочем, эти пики с флажками я видел в Эйлате — дизайн отеля "Herods". Но — эти кони! Я думаю, что русский писатель Исаак Эммануилович Бабель потому так метафорично и образно написал свою "Конармию", что кони в ней являются мерилом того вещества в нас, которое мы называем Человек. И это, конечно, в древнегреческой традиции. Так что НКВД, объявившее Бабеля агентом Франции и Австрии, было бы ближе к истине, если бы объявило его агентом Древней Греции, но для этого надо быть хоть чуть-чуть более образованным.
Обилие дорогих машин, припаркованных с обеих сторон автострады, внезапный сеющий дождь вдруг напомнили, что пора войти в храм.
И мы вошли. В притворе нам встретился монах, торгующий иконками. Мы испросили у него свечей и он, заозиравшись по сторонам, ответил на чистом русском, что вот только что с ним рядом находился брат, торгующий свечами.
— Очевидно, уже ушел, потому что служба закончилась и все священники и паломники разошлись.
— Как это разошлись? — не поняла жена.
Однако и монах не понял — оставил вопрос без ответа. Пришел гид — Борис Кимельфельд, сообщил, что он видел, как патриарх со своими приближенными уехали на нескольких машинах. Еще он сказал, что патриарх остановился в нашем отеле "Кинг Дэвид", только не на четвертом, а на третьем этаже. А Борис Ельцин со всей своей свитой — в новом отеле "Хилтон", который рядом с "Кинг Дэвидом", даже дорогу переходить не нужно.
Церковь Пророка Илии напомнила наши церкви, отданные под музеи — та же опрятность и чистота и полнейшее отсутствие намоленности, которая проглядывает и в потемневшей росписи стен, и в потемневших ликах икон, и в самом воздухе, насыщенном ладаном. Сходство оказалось достаточно серьезным — более двух лет церковь была на реконструкции. Некоторые сюжеты из "Жития Илии" были реставрированы, но многие написаны заново. Мы, естественно, помолились у образов Спасителя и Илии, но вдохновенности не чувствовали. Единственный раз, когда мы уже выходили из храма, я вдруг остановился, ощутив магнетизм живого взгляда в затылок. Взгляд был настолько проникающим, что я не мог поверить, что сзади меня никого нет. И точно, чуть выше дверного проема был изображен старец с длинной седой бородой, летящий на огненной колеснице. Стремительность полета придавал ему не огненный вихрь, как бы срывающий хитон, а петляющая и ускользающая земная дорога, остающаяся внизу. Глаза старца — строгие, неподкупные смотрели сквозь меня:
"Довольно уже, Господи, возьми душу мою, ибо я не лучше отцов моих".
Глава 24.
Смеркается, короток зимний день. Мы подъезжаем к Вифлеему (по-местному — Бейт-Лехему). Борис Кимельфельд объясняет, почему Бейт-Лехем (Дом Хлеба) в христианской традиции называется Вифлеемом. Оказывается, все дело в плохих переводчиках и отсутствии буквы "X" в древнегреческом алфавите. Впрочем, Вифлеем для моего слуха более приятен, и я перестаю слушать гида — Бориса Кимельфельда, тем более что он не упускает случая подчеркнуть, что христианство и ислам (ведущие религии мира) берут свое начало в иудаизме. Во-первых, это неверно. У ассирийцев, как и у древних евреев, в начале начал были племенные боги-воители: у одних Ашшур, у других Яхве, и кто из них был первым, решалось в сражении. Бог победителей объявлялся главным, а побежденных — второстепенным. Только с созданием Иудейского государства Яхве был переосмыслен в единого Бога-творца и вседержителя. И здесь надо говорить: во-вторых, потому, что именно этот образ был воспринят и трансформирован в христианстве и исламе. Причем слово "воспринят" настолько существенно "коррелируется" словом "трансформирован", что искать истоки какой-либо из религий в другой, а тем более утверждать это, весьма и весьма смелое предприятие. В самом деле, в христианстве единый Бог имеет три лица (ипостаси): Бог-Отец (творец всего сущего), Бог-Сын (логос, воплотившийся в Иисусе Христе) и Бог-Дух Святой ("животворящее" начало) — вот где начало начал — в Духе Святом. Впрочем, я далек от мысли что-либо утверждать, или доказывать. В этом смысле мне представляется несокрушимой мудрость Иисуса Христа, которой Он делился со своими учениками, перед тем как люди Каиафы схватили Его. "Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, пав в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода". Так что любая религия, претендующая быть в начале начал, должна быть готовой к тому, чтобы умереть. Вряд ли Боря-гид хочет этого для иудаизма, скорее напротив...
В общем, я перестал слушать Борины философствования, меня занимал другой вопрос: почему дома палестинцев-христиан (на каждом коттедже над дверью красовалась икона Святого Георгия, поражающего змея) идут нам навстречу по левой стороне, а не христиан — по правой. Впрочем, точкой отсчета, началом всех начал для всего христианского мира является место рождения Иисуса Христа, а Он родился в Вифлееме, в пещерке, на месте которой возведен храм Рождества, так что по возвращении из Вифлеема дома палестинцев-христиан, как и положено, будут по правую руку. Борис Кимельфельд довольно резко свернул влево, и мы оказались возле узенького навеса, поддерживаемого тоненькими деревянными стойками.
— Здесь мы поужинаем, — сообщил он. — Поверьте, первая звезда уже взошла — пасмурно...
Ни Гала, ни я не хотели есть — абсолютно. Но мы опасались возражать: чем ближе подступало время Праздничного Богослужения, тем больше невольно настраивались на него и разговоры по поводу и без повода представлялись если не кощунственными, то неуместными разглагольствованиями.
В памяти остались: узкие проходы, разделочные столы, длинноусый араб, похожий на казака с Запорожской Сечи (сходство составляли не только усы, но и грозный тесак, которым он ловко орудовал, шинкуя заморские овощи). Боря поздоровался с "казаком", в ответ он осклабился, надо полагать — улыбнулся (никогда не видел столь веселой свирепости). Я даже внутренне сжался — такой не дорого возьмет, чтобы напасть сзади.
— Ну что вы! — успокоил Боря. — Это наш человек. (О, это пресловутое "наш"!)
В ожидании ужина Борис предложил ознакомиться с книгой почетных гостей и оставить свои автографы. (Книга висела на специальной фанерной доске у входа — слева.) У нас в советские времена или, как сейчас говорят, времена Софьи Власовны, такие книжки назывались "книгами жалоб и предложений".
— Кстати, там есть автографы Аллы Пугачевой и Филиппа Киркорова. Они здесь то ли венчались, то ли путешествовали, справляя медовый месяц.
Мы не оставили автографов. Мы даже из любопытства не полистали Книгу Почетных Гостей. Мы пропустили Борино приглашение мимо ушей. И вовсе не потому, что Аллу Борисовну и Филиппа Киркорова не уважаем, напротив, у нее есть песни, которые нравились моей маме. Да и жене нравятся многие. Просто тут тупиковая ситуация — на пути к Богу сотворить кумира, что может быть кощунственней, а стало быть греховней?! В библейские времена за подобное — вполне можно было лишиться головы. И лишались, помните: "И сказал Господь Моисею: поспеши сойти (отсюда, то есть с горы Синай. — B.C.), ибо развратился народ твой... сделали себе литого тельца и поклонились ему..." И это в то время, когда через Моисея заключался завет Господа с народом израилевым. Воистину не нашли времени более неподходящего. Так что и расплата была соответствующей. "И сделали сыны Левиины по слову Моисея: и пало в тот день из народа около трех тысяч человек". А разве других народов меньше пало в борениях за своих идолов?! Как бы там ни было, а Бог — есть Бог! И наше паломничество во Святую Землю потому и состоялось, наверное, что вдруг почувствовали: всюду Он, Сущий, и без Него все мы — только пыль.
Между тем араб-официант (белый чепец на голове и полотенце на руке выделяли в нем, как сказали бы у нас, работника общепита) принес миски и тарелки с какими-то мясными шариками в подливе. Естественно, появились и салатницы с овощами. После привычного изобильного шведского стола и роскошной посуды на белоснежных скатертях пятизвездных отелей ужин в арабском ресторанчике выглядел довольно-таки скромным, чтобы не сказать убогим. Но мы не поэтому не притронулись к ужину. Как уже сказал — абсолютно не хотелось есть. Боря, напротив, с появлением пищи воодушевился, повеселел. И только, вымакивая хлебом остатки соуса, вдруг заметил, что мы так и не притронулись к ужину. Впрочем, мы покидали ресторанчик в одинаково приподнятом настроении. Он — потому что насытился, мы — потому что покидаем. Очевидно, желая доставить приятное, Боря пригласил нас сфотографироваться с "нашим" человеком (казаком с Запорожской Сечи). Когда мы приблизились, "казак" улыбнулся с такой радостной свирепостью, словно ему наконец-то предоставили право нас зарезать.
Основное действо на площади перед храмом Рождества должно было начаться где-то в девятнадцать тридцать. Мы появились в двадцать с небольшим. (Боря припарковывал машину в каком-то труднодоступном, но зато, по его сведениям, чрезвычайно безопасном месте.)
Площадь поразила теменью (тьмой египетской), лишь красные пятиконечные звезды беспорядочно парили над нею то тут, то там. Причем их неоновые трубки горели с неодинаковой яркостью, а тонкая проволока, на которой они висели, и вовсе не различалась. Создавалось впечатление, что они проступают на черном небе, как грозные таинственные знаки.
Мы с женой не сразу уяснили, что находимся у Храма. Темень, беспросветная темень, а в программе, которой нас снабдили еще в Москве, говорилось о предрождественских празднествах: о концерте хоров, о колядках в исполнении Демиса Руссоса, о каких-то тематических чтениях. Только с двадцати трех часов тридцати минут планировалось начало торжественной Литургии. Словом, у нас с женой было достаточно оснований предполагать, что мы не на площади. Но — нет, Боря сказал, что мы у храма Рождества.
Зажегся неяркий низовой свет (маломощный прожектор как бы выпал из небытия). Ряды пустых скамеек. Невысокий, сколоченный к случаю подиум — тоже совершенно пустой. И тени, скользящие тени, теряющиеся в пустоте.
Не знаю, как это происходит и почему происходит, но вдруг представилось, что и не прожектор это вовсе, а поднимающаяся восходящая звезда. И тени — вовсе не тени, а испуганные пастухи, мечущиеся посреди своих отар.
"Не бойтесь. Ныне великая радость для всех людей: этой ночью в городе царя Давида, в Вифлееме, родился Господь, спаситель мира", — ангел раскрыл искрящиеся крылья, и свет рассыпался проницающими красными звездами.
"Вот вам знак, — вы найдете Младенца в пещере, в пеленах, лежащего в яслях".
И теперь это уже были не звезды, а ангелы, много-много ангелов, они пели: "Слава в вышних Богу, и на земле мир"...
И сказали пастухи друг другу: "Пойдем, посмотрим, о чем говорили нам ангелы"...
Впрочем, не только ангелы говорили, а и Боря Кимельфельд, махнув в сторону направления луча прожектора, сказал:
— Пойдем, посмотрим?
Мы и пятидесяти метров не прошли, как осветились стены Храма, а с ними и высокая башня, теряющаяся в вышине. Послышалось какое-то всеобъемлющее дыхание и шевеление объемно огромной громоздкой массы, почему-то составляющей и представляющей меня или меня составляющей своей большей частью. Я сжал руку жены и посмотрел поверх Бориного плеча.
— Бесполезно, надо поворачивать назад и как можно быстрее, — растерянно прошептал Боря и, попятившись, уступил место нам.
Глава 25.
Мы стояли, упершись в железную переносную изгородь, за которой один к одному медленно двигалась толпа паломников. В ее движении было что-то поглощающее, колеблющееся, как в движении трясины, — нет-нет, не выплыть, даже барахтаться не стоит. Наверное, это напутало Борю? Во всяком случае, привело в растерянность. Мне и самому сделалось не по себе, когда увидел молчаливо шевелящуюся толпу, как-то стояче подвигающуюся к освещенному квадратику то ли в стене, то ли под стеной. Что за люди, что за существа, или это безропотные жертвы, приготовленные к закланию?!
— Боже мой, наконец-то мы: ты, я, все, — восхищенно прошептала жена.
Что она хотела сказать, бог весть! Но сердце вдруг вздрогнуло и пролилось теплом. Меня охватило умиление — да, да, мы не одни, нас много тысяч. И все же мы не толпа и не население, мы — народ, избранная его часть, потому что, прежде чем прийти к Храму, каждый из нас проделал этот путь в своем сердце. Никогда еще мной не овладевало столь страстное желание слиться с паломниками, раствориться в их среде. Мы с женой почувствовали необоримое тяготение к ним, наверное, то же самое испытывают и небесные тела, попадающие в сферу притяжения гигантских звезд. Их поведение зачастую непонятно и не поддается объяснению, но это только потому, что внутреннее, невидимое взаимодействие живой и неживой материи происходит всегда, а внешнее, видимое — лишь однажды.
Я попытался раздвинуть железные щиты, чтобы пройти за изгородь, но не тут-то было. Перед нами выросло два молодых человека, коротко стриженых, с усиками. Если бы не разного цвета куртки (на одном — черная, а на другом — белая) — я бы не отличил их — братья-близнецы.
Молодые люди сказали и показали жестами (хорошо, что показали, языка мы не поняли) — раздвигать щиты нельзя. Протиснулся Боря, сказал, что нас просят отойти.
— Как это отойти?!
Мы с женой, точно дети, испытали чувство мгновенного неизбывного горя — вместо приза, который мы заслужили, нас незаслуженно наказали.
— Никуда мы не пойдем, скажите им, что мы приехали из России, мы приехали поклониться Младенцу Спасителю...
Словно легкий ветерок пробежал по кровеносным сосудам, голос жены утратился и вообще утратились звуки. Я увидел в пяти шагах от себя плотного мужчину в сером костюме и черных брюках. Крутолобый, с увесистым подбородком и умным твердым взглядом, он не оставлял сомнений, что здесь, в районе храма Рождества, а может быть и во всем Вифлееме, именно он есть главный начальник тайной полиции или сыска, этакий Афраний. Все это сказалось, но не отозвалось, то есть высветилось боковому зрению — однако этого Афрания не пройти. Сердце еще томилось, но утраченные звуки вдруг опять обнаружились, они словно упали с неба. И еще легкий ласковый ветерок — удивительно живое прикосновение.
— С наступающим праздником Рождества Иисуса Христа! — услышал я мягкий и чистый голос.
Рядом со мной стояла монахиня, она чуть-чуть приотстала от двух других сестер.
— Да, я русская... Из Новосибирска... Звать меня Анна, для своих соотечественников можно — Аня... Я уже давно здесь, с начала сентября, помогаю в Греческой миссии...
Теперь только она одна была в поле зрения. Я не улавливал вопросов жены, я даже своих вопросов не слышал, чувства включались, да, именно включались только в ответ на ее голос.
— Идите за нами, — пригласила Анна. Высокая, вся в черном (черная монахиня), в ней между тем не было ничего траурного. Даже платок, плотно облегающий лоб и весьма низко надвинутый на брови, не мог пригасить веселого блеска глаз. Радостная доброжелательность сквозила во всем: в лице, голосе, движениях. Ее (все-таки чрезмерно выдвинутый) нос не только не нарушал общей гармонии, а служил, во всяком случае для меня, достаточно убедительным фактом — что среди монахинь она не случайна и ее бывшая мирская жизнь была полна горечи и страданий.
Перед сестрами раздвинули изгородь. Анна сказала молодым людям, чтобы нас пропустили, мы — с нею. Боря представился переводчиком VIP-персон. Нас пропустили, но не потому, что мы "виповцы". Когда я оглянулся — увидел красноречивый кивок Афрания, адресованный молодым людям. Уверен, что столь легкому проникновению за изгородь, мы обязаны Анне. Ее присутствие и желание нам помочь нагляднее спецдокументов убедили его, что мы — всего лишь те, за кого себя выдаем, то есть обыкновенные паломники.
Мы шли гуськом к светлому квадратику — усеченной каменной двери, вместе с церковью за тысячу шестьсот с лишним лет изрядно просевшей. (Позже я узнал, что вход в храм Рождества называется Вратами Смирения, и его усекли с целью предотвращения осквернения святых покоев: захватчики, как правило, врывались в церкви на лошадях, а потом превращали их в конюшни.) Впрочем, "шли" — сказано чересчур смело. Наше продвижение вполне соответствовало поговорке: "В час по чайной ложке". Иногда нам казалось, что мы стоим на месте. Боря начинал громко возмущаться, и я был согласен с ним и даже готов был поддержать его, но меня опережала жена — отвлекала, точнее овладевала моими мыслями. Так, она вдруг напомнила, что в этот дворик, битком набитый паломниками, мы могли вообще не попасть. Потом, как высшее откровение, сообщила, что имя "Анна" еврейское и означает "благодать", то есть встреча с Анной символична, мы удостоены благодати, а стало быть, в свой срок окажемся в Храме. А уже перед самым входом на Борино возмущение отозвалась Анна:
— Нет-нет, мы подвигаемся и еще до начала литургии успеем затеплить свои свечечки.
Голос чистый, мягкий, ласкающий слух. Если ангелы в раю говорят на русском языке, то непременно на таком и так же дружелюбно, как она, — подумалось мне.
Я с трудом повернулся к Боре (хотел его маленько одернуть), но жена тихонько запричитала, что ее сейчас живьем раздавят, и я опять вернулся в исходное положение.
Мы выпали из полосы света, и тьма поглотила нас. Ужасное чувство — теснота, тьма и тяжелое, хрипящее дыхание многотысячной толпы, колеблющее движение которой то затихало, то опять усиливалось. В одну из таких минут жена выскользнула из моих рук. Я увидел усеченный светящийся проем, две головы, выглядывающие, как бы из катакомбы, и собрав все силы, рванулся, чтобы нырнуть, рухнуть в этот проем. Но не тут-то было, мы стояли так плотно, что являли собою как бы монолит, единое живое тело. Вот — я. Вот — еще два человека с обеих сторон от меня. Вот — открытый вход в церковь. И — никаких подвижек. Стоим, смотрим на освещенный квадрат, а войти не можем. Мы — только малая часть единого общего тела. Впрочем, из проема вынырнули сразу три головы, они как будто о чем-то договаривались. Удивительно, — но, не слыша голосов и в тени не различая их лиц, я был уверен, что они говорят обо мне, точнее, об иллюминирующих полосах на моей куртке. И точно, я увидел четыре руки, цепко схватившие меня за плечи, и почувствовал совместный рывок — один, второй, третий. Я помогал им, куртка слезла на голову, а левая нога была так тесно зажата, что я дергался, словно попал в капкан. Наконец, я вырвался и, ничего не видя перед собой, машинально перебирая ногами, побежал вниз — готовый упасть на ступени или врезаться в какую-нибудь стену. Но я не упал и не врезался. Меня сзади схватили за куртку и, слава тебе, Господи, липучки и замок-молния выдержали. И в ту же секунду я оказался в объятиях жены. "Коня на скаку остановит, / В горящую избу войдет".
— Вот именно, — подтвердила жена, поправляя на мне куртку. — Тем более, что конным и коням сюда нельзя.
Прибежал Боря, боднул меня в спину.
— Ну, ты, священный красный телок, — ни одного седого волоса!
— Ему можно, он кошерный, — вставила жена.
Мы весело рассмеялись и не потому, что жена или я пошутили в достаточной степени остроумно, напротив, мы понимали, что шутки наши тривиальны. Мы рассмеялись потому, что были рады друг другу — вот мы все трое опять вместе и как раз там, где мы и хотели быть вместе.
Уже в гостинице в дневнике по этому поводу я оставил следующую реминисценцию: остроумная шутка (если смешит) — радует и сближает родственные души, а плоская, при тех же обстоятельствах, свидетельствует, что эти души (не побоимся резкости слов) зоологически близкие.
Смех прервала жена, указала на молодых людей в черной и белой куртках. Оказывается, это они, каким-то образом опередив нас, втянули в Храм. Проходя, молодые люди улыбнулись, мы не остались в долгу. Боря увлек нас, мы увязались за ними. Я оглядывался, озирался, надеялся увидеть монахинь, мне хотелось поблагодарить Анну, до начала Торжественной Литургии оставалось более чем полчаса.
Возле турникета, ведущего в обход миноискателя, нас отсекли от молодых людей такие же, как и они, коротко стриженные, с усиками и в куртках. Правда, с нами обошлись довольно корректно, то есть провели через миноискатель и направили в комнату слева, в которой за сверхдлинным столом, похожим на военный грузовик, сидели два человека, скажем так: куртка-девушка и куртка-парень. Они потребовали, чтобы мы сдали мобильные телефоны. Тут только разглядел, что стол потому похож на грузовик, что на нем гора мобильников, прикрытых парусиной.
Девушка приклеила к телефону бумажку с порядковым номером и такую же выдала мне. Парень, очевидно, регистрировал марку и серию аппарата: записал в огромную "амбарную" книгу. Потом, отодвинув парусину, бросил аппарат в кучу. Ну, теперь не найти, подумал я.
Мы вошли в базилику и, немножко углубившись внутрь, остановились перед прямоугольной каменной плитой, вынутой из пола. Проем был накрыт железной сеткой, через которую хорошо просматривался подпол — в высоту более чем двухметровый. (Наглядное свидетельство неутомимой работы времени.)
Я вновь стал оглядываться в поисках Анны и вдруг встретился взглядом с Афранием. Держа руки назад, он стоял, прислонившись спиной к колонне. Я кивнул ему и поблагодарил за помощь. Хотя он и его люди, как сказал бы артист Леонов, сатрапы, а все же подсобили нам. В ответ глаза начальника тайной полиции потеплели, но он сделал вид, что мои слова относятся не к нему. Выразительно перевел взгляд на группу стоящих за колонной паломников и таким способом переадресовал их им. Я не стал настаивать, что сказанное относится исключительно к нему. Мы прошли дальше вглубь, поближе к амвону, и затерялись среди богомольцев.
Глава 26.
Храм Рождества огромен, на некоторых колоннах выцарапаны лаконичные надписи: имена и даты посещения (типа: здесь побывали Вася и Мойра, такого-то числа, месяца и года). Огромен и притвор, который находится справа от амвона. В нем мы раздобыли свечи, они лежали на столе рядом с урной для денег.
Удивительно, началась торжественная служба, а люди как сидели на ступенях амвона, — так и продолжали сидеть. (В основном женщины и дети, но немало и мужчин.) Только некоторые из них поднялись и полностью загородили священников, ведущих Богослужение. Это было так странно наблюдать: мы смотрим, во всяком случае, стараемся увидеть, что происходит на амвоне. А встречь нам на нас смотрят, не скрывая любопытства, так называемые верующие, расположившиеся на ступенях. Даже не смотрят, а рассматривают, ловя каждое движение. Стоило мне машинально полезть в карман за платочком, как я тут же стал для них объектом номер один. В их взглядах сквозило настолько нетерпеливое любопытство, что казалось — они готовы впрыгнуть в мой карман. Черноволосые и черноглазые, в цветастой балахонистой одежде (то ли цыгане, то ли бедуины), они, казалось, совершенно не понимали: где они и зачем они?! Так что мы потихоньку переместились в притвор.
Двустворчатая дверь была настежь распахнута, и широкие проходы притвора постепенно заполнялись людьми в основном европейцами. Естественно, мы догадывались, что побудило их перейти сюда.
Мраморные контрфорсы, украшенные змейками вьющихся цветов. Иконы в богатых серебряных окладах или в убранстве бордового бархата, расписанного вышивкой и отороченного позолоченной бахромой. Уже известный стол со свечами, а за ним ряды скамеек, упирающихся в каменную лестницу, поднимающуюся вверх, к одинокой двери (что за дверь, мы, конечно, не знали). И всюду люди, все прибывающие и прибывающие, и все теснее теснящиеся в проходах. Появились кино- и телеоператоры (бесцеремонный народ) растолкали всех, влезли на скамейки со своими камерами и треногами, так сказать, взгромоздились на головы, приведя всех в смятение, — ужасное чувство: зачем мы здесь?! И вдруг, островок спасения — греческий священник в черной "кубанке" и черной ризе, с обмотанным вокруг шеи шарфом, одним концом спускающимся на его обширный живот. И рядом три монахини, одна из которых Анна. Они стояли по другую сторону прохода, как раз у начала каменной лестницы.
Боря сказал, что этого священника он знает, если мы ему передадим свои синодики об упокоении и о здравии, то можем быть спокойными, он все сделает, как надо.
Мы решили приблизиться к нему, но в давке это сделать было не так-то просто, тем более что слева, как бы из-под земли, выросли два янычара с тяжелыми посохами, идущие плечом к плечу нам навстречу. В длинных темно-бордовых одеждах и ярко-красных фесках они с такой силой опускали свои посохи на плиты, что из-под них вырывались искры. Нетрудно было представить, во что бы превратилась ступня, угоди в нее посохом.
Люди шарахнулись во все стороны, освобождая проход. Многих, и в том числе нас, прижали к скамейкам. Так называемые тележурналисты, пользуясь тем, что паломники ни за что не ответят на грубость грубостью, особенно в Храме, отталкивали нас ногами, а иногда, под шумок, даже били коленями в лицо. Защищая жену, я сам нарвался на удар. Из носа потекла кровь. Теперь, опасаясь выпачкаться, меня отталкивали все, но наибольшее рвение проявлял тележурналист, разбивший мне нос. Оставив камеру, он перешагнул через сидящую женщину и, утвердившись одной ногой на подлокотнике, другой таки дотянулся до меня и со всей силы толкнул в спину. Я поднырнул под красную ограничительную веревку, натянутую поверх переносных стоек, и оказался возле каменной лестницы. Прижав к носу платочек, запрокинул голову и тут же увидел Борю, стаскивающего моего обидчика за ногу.
Охая, протиснулась жена, помогла оттереть остатки крови. Нарисовался и Боря, покрасневший и запыхавшийся. Окликнул священника, но они не успели переговорить, проход между нами стал заполняться людьми, спускающимися с лестницы. Обращала на себя внимание симпатичная женщина в темно-синем легком пальто и белом газовом шарфике, повязанном на голову. Следом за нею, тоже в легком темном пальто и без головного убора, шел Президент Украины. Со всех сторон их обступали плотно сбитые парни спортивного телосложения. По рядам скамеек пронеслось: "Кучма!" Кино- и телеоператоры приникли к своим камерам. Ярчайший свет юпитеров и непрекращающееся клацанье фотоаппаратов — все это было так внезапно и так естественно, что когда президент приблизился, я сказал от лица как бы всех присутствующих:
— С Праздником Вас, Леонид Данилович, и весь украинский народ!
Моментально вокруг нас воцарилась тишина. Симпатичная женщина остановилась, улыбчиво глядя то на меня, то на президента. Конечно, я догадался, что она — его жена, а еще вдруг почувствовал, что ни она, ни он, ни окружение не ожидали услышать именно здесь поздравление, причем по-русски, с именем и отчеством.
Леонид Данилович шагнул ко мне и, пожав руку, сказал:
— Спасибо. И вас тоже поздравляем! Кажется, клацанье фотоаппаратов усилилось, а из-за стены или из подпола послышался густой баритон священника, начавшего Торжественную Литургию. Президент и его окружение удалились, точнее, стали спускаться по совершенно скрытой лестнице в пещерку, где, по преданию, непосредственно родился Иисус Христос. Мы попытались пройти за ними, но нас не пустили уже известные парни с усиками и в куртках. Впрочем, я не очень расстроился: я передал греческому священнику синодики и двадцать шекелей. Синодики были достаточно объемными, и я попросил Анну сказать, что в них внесены имена не только родных и близких, но и соседей и просто знакомых. Священник улыбнулся и сказал, что выполнит нашу просьбу. Анна тоже улыбнулась — они, видели, как тележурналист ударил меня, испугались, но были рады моему смирению и кротости.
— Радуйтесь, Господь Бог увидел ваши страдания, — она сказала это с таким внутренним восторгом и убежденностью, что и я незнаемо чему обрадовался.
Когда священник и сестры спускались в пещерку — опять подумалось о них, как об островке спасения, потому что их погружение на самом деле являлось вознесением, приближением к Спасителю.
Вновь появились два янычара в фесках и длинных одеждах, с устрашающими посохами. Разумеется, они не были привилегированными солдатами султана. Они даже турками не были. Обыкновенные арабы, но со времен Османской Империи во всех христианских храмах их называют янычарами в силу их миссии стражей порядка.
Опять шараханье во все стороны, давка, причитания. Удивил телеоператор, ударивший в лицо. С появлением янычаров он был сама вежливость — легонько потянул меня за плечо:
— Извините, пожалуйста! Вы не могли бы сказать, какое полное имя Президента Украины?
Ну вот, права Анна, — подумал я, — телеоператор раскаялся.
Однако, узнав необходимое, он стал выбираться из давки прямо по головам, причем с такой неприличной энергичностью, что лучше бы глаза не видели.
— А что вы хотите?! — сказал Боря. — Прежде всего он — араб, а потом только тележурналист или даже глава автономии.
В его замечании было столько нескрываемого презрения, что невольно вспомнились необъяснимые целования Бориса Ельцина с Ясиром Арафатом. (Хоть и с опозданием, но следует признать, Борис Николаевич знал, что делал.)
Глава 27.
Большую часть времени мы провели в базилике — ставили свечи, молились. К амвону близко не приближались, то есть ровно настолько, чтобы слышать Службу. Сказать, что мы испытывали благоговение, находясь в Храме, увы — нет. Какое благоговение, когда всюду натыкались на препоны: туда нельзя, сюда... В этом смысле христиане-бедуины, расположившиеся на ступенях амвона, находились в более выигрышном положении. Прежде они молились под открытым небом, теперь, подобно нам, европейцам, вошли в Храм. В принципе нет ничего особенного в том, что они подсматривали за нами. Они убеждены, что, усвоив наше поведение, непременно овладеют искусством общения с Богом, а это обеспечит существенные преимущества именно их молитвам, а стало быть, и их сокровенным чаяниям. А как же иначе?! Ведь нынешнюю религию подарили им мы.
Наивность скотоводов просто умиляла. Но мы-то не были столь наивны и понимали, что нашему приобщению к святости мешает, а иногда и претит противостояние между евреями и арабами, точнее, между израильтянами и палестинцами. Порой я ловил себя на мысли, что не будь с нами Бори Кмельфельда, — Афраний не заинтересовался бы нами, а тележурналист не ударил бы меня. Впрочем, как это все напоминает формулу: кто не с нами — тот против нас, кровавую суть которой мы уже проходили, и со знанием дела можем утверждать, что всякий приверженец ее не может считаться цивилизованным. Так что тот, кто ссорит всех со своим противником, по существу ссорит всех с самим собой. Отсюда — выводы.
В три часа ночи, где-то за пару минут до окончания Торжественной Литургии, Боря сказал, что беспокоится за транспорт, освещение в Бейт-Лехеме, то есть в Вифлееме, не очень...
К нашей радости, опасения относительно мобильных телефонов не оправдались. По номеркам и "амбарной" книге их нашли практически сразу.
Выходили из Храма через какую-то другую дверь. Освещение действительно оставляло желать лучшего. Только возле елки и как бы парящих в небе неоновых звезд еще что-то можно было различить, а в остальном — тьма. ...Мы брели по площади, как по пещере. Даже люди, вначале хлынувшие из Храма, как-то незаметно рассеялись во тьме и испарились.
Узкие улочки, дворики, редкие лампочки на жилых домах, освещающие горы мусора. Опять какие-то закоулки и устрашающие кучи всякой рвани из картонных коробов, мятого пластика и бумаги.
Наконец, мы выбрались на сравнительно освещенный перекресток. Чуть-чуть наклонившийся столб с прямоугольной табличкой и три одиноких стула на тротуаре. Да-да, три обыкновенных стула. Невольно мнилось, что кто-то их вынужденно оставил, и вот-вот выбежит из подворотни и унесет. Впрочем, Боря сказал, что никто не унесет — это автобусная остановка.
С неосвещенной улицы приблизились к столбу три молодых человека в куртках и с автоматами десантников. Мы бы их не углядели, но один из них передернул затвор. Все трое весело засмеялись.
Боря попросил нас подождать — машина на горе, он сам подъедет. Мы невесело улыбнулись, и я стал увещевать жену, чтобы не волновалась — это палестинские стражи порядка, миролюбивые, сейчас приедет Боря, и мы уедем в свою роскошную колониальную гостиницу.
— Какую гостиницу, какие стражи?! Это самые настоящие урки, террористы. А Борис вовсе не Борис и не Барух, а какой-нибудь вор — ух! Слышал, как он разговаривал с ними — сообщник, — выдохнула она и, потянув меня за руку, утомленно присела на центральный стул.
Я сел рядом. И это было так странно сидеть на деревянном стуле посреди тротуара, посреди глубокой ночи в незнакомой стране, в незнакомом городе, на неизвестной автобусной остановке. Да-да, это было так странно и так абсурдно, что подозрения моей жены казались не только вполне реальными, но и вполне естественными.
Один из стражей тоже сел на стул и, положив автомат на колени, закурил. Он выпускал дым кольцами и, почти неслышимый, едва потягиваемый ветерок, рассеивая, относил их прямо на мою жену.
Я встал, она тоже встала, прямо передо мной.
— Не трогай его, — сказала, схватив меня за руки.
— Как это не трогай, ты посмотри, каков наглец! — возмутился я.
— Еще раз говорю, не позорься! — строго сказала жена.
Палестинец, как ни в чем не бывало, продолжал пускать кольца. Мы нехотя отошли от остановки.
— Каков наглец! — продолжал возмущаться я, а он продолжал пускать кольца.
— Перестань, не усердствуй, все равно он ничего не понимает, — сказала жена.
И мы замолчали. Я смотрел в темное пространство улицы и невольно вспоминал и сравнивал отношение к нам в Эйлате и здесь. Как говорят в Одессе, две большие разницы. Впрочем, нас как паломников Анна-гид не восприняла, все-таки по ее милости мы не попали на гору Синай. Вообще отношение к паломникам везде оставляет желать лучшего. Ладно, Эйлат: в сущности, там не перед чем преклонять колени, а вот Вифлеем, храм Рождества — одна из величайших святынь христианского мира! Тут можно было бы и постараться, подать пример терпимости к иноверцам для подражания другим народам. Ведь это отсюда пошла поговорка "в наших палестинах", означающая "у нас на Родине, у нас дома". Конечно, если бы палестинцы знали русский язык, как в большинстве его знают израильтяне, то относились бы к нам по-другому, во всяком случае, не так хамски.
Подъехала машина, остановилась на неосвещенной части перекрестка, — я даже не заметил, когда. Палестинцы, беседовавшие чуть-чуть поодаль, что-то крикнули своему собрату, все еще пускавшему кольца, он вскочил, загасил сигарету, то есть бросил под ноги и растер.
— Ваша машина подошла, вас зовут, — сказал он на чистейшем русском.
Мы с женой не знали, что и подумать. Я взял ее за руки, дескать, пошли. Видя нашу растерянность, палестинец опять подал голос.
— До сви-да-ни-я, — сказал он отчетливо, по слогам.
— До свидания, — ответила жена, а я подумал: не дай Бог таких свиданий.
Уже в машине, когда рассказали Боре о приключившемся с нами на остановке, он сказал:
— Араб — всегда араб: хитрый, лживый и прожорливый. Почему он еще и прожорливый, Боря не объяснил, да это и не интересовало нас. Как-то вдруг почувствовали, что израильтяне и палестинцы сами никогда не договорятся. И в свои конфликты будут втягивать всех, и это страшно, потому что дурно попахивает этническими войнами. А мы-то знаем, что и среди нас, и среди других национальностей вполне достаточно выродков, но все-таки их значительно меньше, чем добрых и хороших людей, которыми они как раз и готовы пожертвовать.
Не знаю, почему, но колониальная гостиница, колониальный товар и прочие сочетания со словом "колониальный" мне очень и очень нравятся. Казалось бы, все мое советское воспитание должно отвергать это слово — нет, ничего подобного. Перед глазами встает рослый упитанный плантатор, естественно, "бледнолицый", в белой пробковой шляпе, ковбойке, шортах, приехавший на плантацию на открытом джипе, и обязательно с плеткой в правой руке — сейчас он начнет ею охаживать наиболее нерадивых. Но не тут-то было, плантатор гибнет от рук героических заговорщиков, которые нападают на него сзади так, что пронзенный мачете он испускает дух, толком не уяснив даже, что произошло. Я понимал, конечно, что революционные заговорщики правы, но мне было жаль доверчивого плантатора.
Смутно помнится фильм "Таманго", в котором опять же "бледнолицые" за бесценок покупают негров у их черных вождей и уже как рабов везут в Америку. И опять вполне естественно огромного роста свободолюбивый негр по имени Таманго поднимает бунт на корабле. Чем грозит бунт на корабле для всего экипажа и пассажиров, думаю, объяснять не надо. "Бледнолицые", так сказать праотцы колонистов, африканеров, больше известных у нас под названием буров, безжалостно бросают Тамангу на стол и пытками стараются выяснить, какие планы вынашивал он и его сообщники. Таманго не выдает, но очень живописно корчится от боли. Подходит капитан, тоже весьма рослый детина, и наклоняется над ним, поднося керосиновый фонарь к искаженному болью лицу.
— Хватит гримасничать, — говори! — возмущенно вскипает капитан.
В этом месте мы, большинство мальчиков, засмеялись. (На просмотр фильма мы ходили всем классом, с нами была классная руководительница.) Больше ничего не помню из фильма, а вот разбор нашего нехорошего поведения запомнился на всю жизнь. "Какая ужасающая испорченность, смеяться, когда мучают свободолюбивого, можно сказать, революционного негра Тамангу — немедленно привести родителей!" Бедные родители испытали шок — их детей обвинили в политической несознательности, которая вот-вот обернется неблагонадежностью. Благо, директор школы вспомнил, что недавно в колхозном клубе крутили фильм о справедливой освободительной войне буров, то есть этих же африканеров, колонистов. Говорят, что для вящей убедительности, дескать, мальчики просто запутались, он даже спел куплет из песни, кажется, "Трансвааль в огне", чем довел некоторых родителей до истерических слез, а кремневых представителей из района разжалобил.
(К счастью, никто не вспомнил о расизме африканеров. В общем, инцидент замяли.)
Кстати, единогласная критика известного хита "Ой-ой, убили негра, убили негра, а он встал и пошел" в том, что он безыдейный, совершенно беспочвенна. Содержание хита трансформировалось из нашего детства, а всем известно, что линзы, увеличивая изображение без специальных устройств, передают его в перевернутом виде, то есть кверху ногами.
Словом, время унесло из памяти плантаторов, рабов-негров, африканеров. Остались львы, жирафы, обезьяны и красные попугаи. И еще легкий, ни с чем не сравнимый экваториальный запах чая, кофе и всевозможных пряностей, то есть всего того, что называется колониальным товаром.
Темно-красное дерево, обрамляющее по углам параллельные стены огромной комнаты, напоминало в торце кровати известный квадрат Малевича. Точнее, менее известный, но более популярный, а именно, белый квадрат, который в отличие от оригинала был разделен как бы прорезывающими линиями еще на двенадцать равных квадратов. Не знаю почему, но как-то сразу, просверком, отпечаталось в сознании: Учитель и Его двенадцать апостолов, они — в Нем, как и Он — в них.
Овальные кресла, торшеры с золочеными подставками, похожими на кувшины, легкий письменный стол, над ним зеркало в волшебной, нет, не раме — оправе. Еще столик и комод, и телевизор, и прочее, прочее, что не бросалось в глаза, но являлось необходимыми деталями в убранстве комнаты. Например, алые розы на столе в низкой, приплюснутой хрустальной вазе. Или живописные гравюры под стеклом, выполненные на библейские сюжеты. Поглощающий звуки палас, рифленый золотистыми кубиками. Под цвет паласа портьеры на высоких окнах и совершенно белоснежный и тоже как бы кубиками тюль. (И портьеры, и тюль раздвигались, открывая окна, и сдвигались, зашторивая их, словно бы дыханием ветра, то есть простым нажатием на кнопку.) Еще ничего я не сказал о тумбочках и телефонах, о просторной ванной комнате, похожей на будуар, и о великолепном мягком халате, облачившись в который, вдруг подумал: се человек!.. Паломник?! Подумал до такой степени уничижительно, что все во мне сжалось. Я ощутил внезапное присутствие некоей силы, наблюдающей за мной.
Стараясь не разбудить жену, достал иконку Спасителя, молитвослов и, затеплив свечечку, предусмотрительно припасенную в храме Рождества, стоя на коленях, стал молиться.
Я читал молитвы утренние, потому что знал — на дворе уже день, а окна мы нарочно еще с ночи зашторили, чтобы подольше поспать. Я обращал молитвы Богу, Святому Духу, Пресвятой Троице, Пресвятой Богородице. Я читал молитву Господню и Символ веры. Я просил своего Ангела Хранителя: "...Молися за мя ко Господу..." Я читал тропарь Кресту и молитву за Отечество, все в полном объеме читал, и ...о живых, и ...об усопших. Единственное, чего я не читал (и на этот раз тоже перелистнул), — Пятидесятый псалом Давида. (Он всегда казался мне слишком длинным для утренней молитвы.)
Словом, перелистнул и, как прежде, читаю и читаю... И как-то внезапно нехорошо мне сделалось, словно кто-то уводит мысль, и застит свет и от свечечки, и от молитв. И всякий раз, только что собьюсь, смотрю на иконку, смотрю на язычок пламени, чтобы полнее сосредоточиться, но вместо этого, уже откуда-то оттуда, извне, созерцаю себя: вот отель "Кинг Дэвид", точнее, по-русски отель "Царь Давид", ты стоишь на коленях, а ведь и царь был глубоко верующим человеком. Когда переносили ковчег Господень в город Давидов и несшие проходили по шести шагов, он приносил в жертву тельца и овна.
В Библии сказано о том дне: "Давид скакал из всей силы пред Господом; одет же был Давид в льняной ефод". И далее сказано, что Мелихола, дочь царя Саула, после гибели которого был помазан Давид на царский престол, сказала:
"...Как отличился сегодня царь Израилев, обнажившись сегодня перед глазами рабынь рабов своих, как обнажается какой-нибудь пустой человек! И сказал Давид Мелихоле: пред Господом, Который предпочел меня отцу твоему и всему дому его, утвердив меня вождем народа Господня, Израиля; пред Господом играть и плясать буду; и я еще больше уничижусь, и сделаюсь еще ничтожнее в глазах моих, и пред служанками, о которых ты говоришь, я буду славен".
Так и произошло, слава Давида и имя его передаются из рода в род у многих народов. И не бранными подвигами (исключение — единоборство с Голиафом) известен он среди них, а великой верой в Бога. Именно она принесла ему всю его славу земную.
И открыл я Пятидесятый псалом царя Давида и читал по Псалтири:
"Помилуй меня, Боже, по великой милости Твоей, и по множеству щедрот Твоих изгладь беззакония мои.
Многократно омой меня от беззакония моего, и от греха моего очисти меня,
Ибо беззакония мои я сознаю, и грех мой всегда предо мною.
Тебе, Тебе единому согрешил я и лукавое пред очами Твоими сделал, так что Ты праведен в приговоре Твоем и чист в суде Твоем.
Вот, я в беззаконии зачат, и во грехе родила меня мать моя.
Вот, Ты возлюбил истину в сердце и внутрь меня явил мне мудрость.
Окропи меня иссопом, и буду чист; омой меня, и буду белее снега.
Дай мне услышать радость и веселие, и возрадуются кости, Тобою сокрушенные.
Отврати лице Твое от грехов моих и изгладь все беззакония мои.
Сердце чистое сотвори во мне, Боже, и дух правый обнови внутри меня.
Не отвергни меня от лица Твоего и Духа Твоего Святаго не отними от меня.
Возврати мне радость спасения Твоего и Духом владычественным утверди меня.
Научу беззаконных путям Твоим, и нечестивые к Тебе обратятся.
Избавь меня от кровей, Боже, Боже спасения моего, и язык мой восхвалит правду Твою.
Господи! отверзи уста мои, и уста мои возвестят хвалу Твою.
Ибо жертвы ты не желаешь, — я дал бы ее; к всесожжению не благоволишь.
Жертва Богу — дух сокрушенный; сердца сокрушенного и смиренного Ты не презришь, Боже.
Облагодетельствуй, по благоволению Твоему Сион; воздвигни стены Иерусалима.
Тогда благоугодны будут Тебе жертвы правды, возношение и всесожжение; тогда возложат на алтарь Твой тельцов".
Много раз я читал Пятидесятый псалом, пока не угасла свечечка — ecce bomo!
Глава 28.
Я открыл глаза. Боже, как чудесно! Шторы раздвинуты — белый свет, самый настоящий, только таким светом и можно было обозначить мир и его необъятность (и пошел по белу свету). В украинском — "свiт" напрямую означает "мир". Все это пронеслось в голове потому, что Рождественская ночь в своем физическом смысле предстала нам непроглядной тьмою.
Я закрыл глаза и опять открыл. И опять белый свет, чистая свежая постель, мягкая необъятность кровати и живительный аромат темно-красных роз. Наверное, ни в какой из инкарнаций я не мог быть Понтием Пилатом. Во всяком случае, по Михаилу Булгакову.
Я встал и в мягких шлепанцах, неслышно, даже для себя самого, подошел к окну. Не люблю паласы, без естественного шума жизнь как бы приостанавливается — двигаешься, как тень. Зато в окне — солнца, хотя и не видно, но чувствуется: оно уже рядом, свет лучей скользит по переплетам. Слева, через улицу — огромная башня, может какого-нибудь храма, а, может, это страшная Антониева башня? Совершенно не ориентируюсь — где мы находимся, то есть в какой части города?
"Прокуратору казалось, что розовый запах источают кипарисы и пальмы в саду, что к запаху кожаного снаряжения и пота от конвоя примешивается проклятая розовая струя".
Мне тоже кажется, что легкий аромат роз источается всем, что ни есть вокруг, но от этого только веселее и радостнее на душе. Нет-нет, ни в какой инкарнации я не мог быть Понтием Пилатом. И слава Богу! Говорят, император Клавдий Флавий Юлиан считал себя одним из перевоплощений Александра Македонского. Интересно, что и Александр и Юлиан погибли под Вавилоном.
— Хватит мечтать, о чем ты думаешь?
— О том, как это хорошо (прости меня, Господи!) после нашего вчерашнего паломничанья проснуться в столь роскошной колониальной гостинице.
В ответ жена радостно засмеялась — я попал в самое яблочко, — но тут же построжела, напомнила, что мы условились с Борисом: сразу после обеда идти в храм Гроба Господня.
— После обеда? (Я нарочно заострил внимание.) Мы будем обедать?
— Мы не будем обедать. Я имела в виду время.
Уже на лестнице вдруг спросила:
— Ты что, хочешь есть?
— Нет, — ответил я. — Просто после вчерашней давки чуть-чуть побаливает живот и прямо на пупке образовался пузырь.
— Еще не лучше, — сказала жена и заставила вернуться в номер.
Как это ни звучит смешно и грешно, а в номере мы какое-то время занимались разглядыванием пупка.
Жена обнаружила пупковую грыжу, как она сказала — в зачаточном состоянии. И еще приказала — поесть. Она сама слышала, что патриарх Алексий Второй разрешил всем больным не придерживаться поста, кушать в меру, а мы устроили себе строгий пост, а пост вчера закончился.
— Пойдем. Я тоже поем, — сказала жена. — Пока грыжа в зачаточном состоянии, тебе надо есть поменьше, но чаще.
Она погрустнела, я попытался ее развеселить.
— Ты будешь есть — зачем? Разве ты не знаешь заповеди — нельзя брать на себя чужие грехи.
— Я другую знаю заповедь. Одну из самых почитаемых — всякому, пострадавшему за товарища, спишутся все его грехи до скончания века.
Жена горько усмехнулась. И дальше я не счел возможным шутить. Я лишь напомнил, что завтра мы едем в отель "Хайат Регенси" на Мертвом море, а там наверняка есть какой-нибудь медцентр. Две недели пребывания — вполне достаточно, чтобы обследоваться. Так что — паниковать не стоит.
Ресторан в отеле "Царь Давид" огромный. Десятки и десятки квадратных столиков, накрытых белоснежными скатертями. А у самого входа, слева, стол (скажем так) длинно-прямоугольный и тоже под белоснежной скатертью, а на нем прямо-таки толпа зажженных свечечек.
Глянув на них, жена сказала:
— Здравствуйте, мерцающий народец!.. Извещают... что завтра — суббота. У евреев — выходной, шабат.
Я сказал, что у Германа Мелвилла в "Дневнике путешествия в Европу и Левант" сказано, что в Иерусалиме три воскресения в неделю — для евреев, христиан и турок. А тут еще объявились баптисты седьмого дня и прибавили четвертое.
Подошел араб-официант пригласил к столу. Он повел нас так далеко в глубину зала, что даже стало как-то не по себе.
— Заведет нас куда-нибудь и прибьет, — как всегда шепотом начала жена свою известную песню.
Ее слова настолько не вязались с подтянутой строгостью араба, одетого в белое и черное, как говорится, с иголочки, что я невольно засмеялся. Официант оглянулся и, учтиво улыбаясь, постучал по часам, дескать, далековато, зато обслужит быстро.
Мы заказали: один салат на двоих, по кусочку красной рыбы, запеченной в собственном соку, и два стакана яблочного сока.
Как некогда он, я постучал по часам, мол, побыстрее. Официант согласно кивнул и, наполняя фужеры минеральной водой, спросил:
— Russian?
Я кивнул. Он воодушевленно разулыбался. А когда удалился, — жена сказала:
— Хороший араб.
Я согласился, но все равно призвал быть бдительной, потому что тот же Мелвилл, в том же "Дневнике..." сравнивал их с "лукавыми псами".
— А этот Мелвилл часом не еврей, типа нашего Бори?
— Нет, он американец, а его записям почти сто пятьдесят лет, так что никаким образом он не может быть типа нашего Бори. Кстати, ссылаясь на миссионеров, которые решили основать в Иерусалиме сельскохозяйственную школу, он и евреев назвал великими обманщиками.
"Евреи действительно приходили, притворялись заинтересованными и т.д., получали одежду, а затем... исчезали".
Появился официант. Улыбался. На огромном подносе принес весь заказ. Потом еще несколько раз ненавязчиво появлялся, так сказать, вдали, пока я не подозвал и не расписался в счете.
— Хороший араб, — опять сказала жена, когда, улыбаясь, он удалился.
Я согласился с ней, потому что восприятие окружающего (хорошее оно или плохое) в большинстве своем зависит от нас самих, в том числе и от пищеварения. А мы подкрепились великолепно (встали из-за стола с чувством легкого голода), к тому же и Боря подоспел вовремя: только что мы вышли в холл — звонок по мобильнику: ждет у входа в отель.
— Молодец Боря, хороший еврей? — многозначительно спросила жена, и я, понимая, почему она спрашивает, сказал:
— Просто отличный.
— А кто лучше?..
— Как сказал Бабель устами одного из героев его легендарной "Конармии", — усе одинакови.
Мы засмеялись, довольные собою и друг другом.
Глава 29.
Церковь Гроба Господня. В эту церковь запрещен вход евреям. Обвалившийся купол. Громадное здание, разрушенное наполовину. Лабиринты и террасы гротов, покрытых плесенью, могилы и раки. Запах мертвецкий. Мутное освещение. У входа в нише, похожей на грот, установлен диван для турецких полицейских, которые восседают на нем, скрестив ноги, покуривая, с презрением поглядывая на толпу пилигримов, непрерывным потоком втекающих внутрь и падающих ниц перед камнем помазания Христа, который благодаря прожилкам красноватой плесени напоминает колоду мясника. Рядом глухая мраморная лестница с избитыми ступенями, ведущая на известную всем Голгофу. Там при коптящем свете старой лампы ростовщика, в числе многих других реликвий, хранитель показывает дыру, в которой установлен крест, а сквозь узкую решетку, похожую на крышку подвала для хранения капусты, расселину в скале. На том же уровне, по соседству, находится нечто, напоминающее галерею, огороженную мрамором, с которой хорошо виден церковный вход".
Далее Герман Мелвилл сообщает, что околачивался на этой галерее целыми днями, созерцая спектакль, разыгрываемый презрительными турками на диване и презренными пилигримами, лобзающими камень помазания.
"Какое-то чумное великолепие царствует в этих расписных стенах, покрытых плесенью. Посередине всего этого возвышается Святой Гроб — часовня внутри церкви. Она выстроена из мрамора... Из ее портика исходит ослепительное сияние". И вновь автор констатирует: "Сначала попадаешь в крохотный вестибюль, где показывают камень, на котором сидел ангел, а затем и саму могилу. Входишь словно в зажженный фонарь. Стиснутый, наполовину ошеломленный ослепительным светом, некоторое время рассматриваешь ничего не выражающую, пестро украшенную колоду. С радостью выбираешься наружу, с чувством облегчения стирая пот, словно после духоты и жары балагана. Сплошной блеск при отсутствии золота. Жара, вызывающая головокружение. На лицах бедных и невежественных пилигримов написано то же самое, что и на вашем лице".
У всех христиан я прошу прощения за столь пространные цитаты из "Дневника..." Германа Мелвилла. А если они показались кому-то еще и богохульными, то тем более моя просьба уместна и своевременна. Впрочем, ныне всем, кому не лень, не возбраняется посещать храм Гроба Господня, а уж тем более евреям, хозяевам Израиля. Ныне и купол Храма отреставрирован, и росписи на стенах. И презрительных турков нет. Сегодня все другое и все же не все.
Приходилось ли вам задумываться, почему на местности (в особенности, спустя много лет) близорукий человек лучше ориентируется, чем зоркий, то есть узнает местность быстрее? Да-да, потому что он не помнит живописных деталей, бросавшихся в глаза зоркому; общее, отпечатавшееся в памяти близорукого, менее поддается разрушению, чем частное. Так и здесь, как будто все другое, а главное-то осталось — толпа паломников, непрерывным потоком втекающая внутрь Храма и падающая ниц перед камнем помазания Христа.
Мы с женой ничем не выделялись в потоке паломников. Так же, как и все, по высоким разбитым ступеням поднимались на Голгофу. Ставили свечи у Креста Господня и со свечами стояли на коленях в каких-то тесных мраморных клетках. Спускались с Голгофы и, падая ниц, припадали к холодному священному камню, на котором Христос был обернут в чистое погребальное полотно. Стояли в огромной очереди в часовенку, а, войдя, увидев камень, на котором сидел ангел, как и все терялись, пока смотритель-монах (очевидно, грек) не указывал перстом на узкую щель, из которой одни паломники выползали на коленях, а другие — вползали.
Пещерка, а точнее, гробница настолько маленькая, что мы с женой едва втиснулись в нее. Там молилась какая-то женщина, видимо, из новообращенных, потому что при нашем появлении встала во весь рост и, позабыв о главной цели (зачем она в усыпальнице), наблюдала, как мы бьем поклоны. (К слову сказать, после христиан-бедуинов в храме Рождества мы к ее любопытству отнеслись весьма спокойно.)
Свечечки, иконки, крестики, в том числе масличные веточки, ладан (в деревянной коробочке с надписью "ТАМ АН благослов из хиландара"), то есть все, что в глазах верующего бесценно и определяется как "Святые дары из Иерусалима", мы освятили прикосновением ко Гробу Господню. Естественно, как таковой раки в усыпальнице нет, но справа у входа есть высеченная в скале ступень, накрытая темно-бордовой тканью, на которой теплилась лампадка. Думаю, на этот уступ, узкую площадочку, положил тело Христа Иосиф перед тем, как Он воскрес. Во всяком случае, когда я возносил к Нему молитвы, в силу необычайной тесноты усыпальницы я невольно притрагивался лбом к уступу, чувствуя даже через толстую ткань тысячелетний холод. У меня мелькнула мысль (бывают такие внезапные непрошеные мысли): пожалуй, этот камень в усыпальнице не видел солнца от сотворения мира. Подумал, и точно как бы озноб пробежал по телу, исходя из точки прикосновения. Сейчас начнет трясти, — подумалось просто и отчетливо, как об очевидной неизбежности. И вдруг я словно бы стал наполняться светом, то есть не светом в обычном понимании, а как бы частыми-частыми световыми точечками, которые, эманируя, создавали вещество света. Ни меня, ни пространства не было — только все проницающий свет. Сколько это длилось? Бог весть?! Что я чувствовал? Непередаваемый восторг души. Именно души, потому что тела как бы не было.
Помнится, в детстве, тогда я еще не умел плавать, наша воспитательница Мария Васильевна повела нас (старшую группу сельского детсадика) на речку. Зеленый луг, золотые цветы одуванчиков, солнце, бабочки. Мы гонялись за ними, и вдруг я оглядываюсь и — никого нет. Белая шапочка мелькнула за ивовым кустиком и пропала. Я сразу догадался, что все спустились к воде, берега скрывают их. Я помчался назад, как ветер, я пролетел мимо устраивающихся на песке сверстников и, не останавливаясь, кинулся в воду. Я не знал, что под ивовым кустом — водоворот. Что солдаты еще по весне вырыли там глубокую яму. Я пролетел, как молния, — никто меня не заметил.
Провалившись в яму, я не захлебнулся — нет. Я стал пить воду. Я ее пил и пил, а она, желтая, разрывала мои глаза и втекала в меня со всех сторон. Тогда я стал махать руками, как крыльями. Серебряная полоска дня то врезалась в мои глаза, то рвалась со звоном, и этот звон заставлял меня опять и опять взмахивать руками.
Мою ныряющую макушку увидел Миша Рубанюк, но прежде, уже понимая, что эту воду я не выпью никогда, я вложил во взмах такую силу, что серебряная полоска дня брызнула и разорвалась. Я увидел Марию Васильевну, лежащую на белом халате, сверстников, бегающих по кромке воды и строящих песчаные крепости. И еще я увидел Мишу Рубанюка, показывающего на мою раз за разом ныряющую макушку. Это было так здорово, видеть и слышать всех сразу и не чувствовать желто-тяжелого звона воды, а купаться в небе, заполненном не просто солнечными лучами, а живым, осязаемо переливающимся светом.
Потом я увидел маму. Она сидела в летней кухне вместе с другими воспитательницами и пила чай. Неожиданно вздрогнула, стакан выпал из рук и серебряная чайная ложечка, звякнув, упала на разбившееся стекло.
Я оглянулся. Я увидел Марию Васильевну, резко отбросившую свой халат и кинувшуюся в воду.
Следующее, что помню: свои руки, безвольно бьющие по песку, и хлюпающий плеск воды, которая выливается из меня, словно из переполненного питьевого бачка.
Но главное не это, я испытал неповторимый восторг освободившейся души. Восторг, что свет и внутри нас, и вокруг — не сам по себе, он осязаемо трепетен. Он есть вещество любви. Клацанье фотоаппарата вернуло меня в усыпальницу. Оказывается, Боря, как сказал бы Герман Мелвилл, наш драгоман (я дал ему подержать фотоаппарат — на время посещения часовенки), решил, что таким способом я прошу его сфотографировать нас в усыпальнице.
С большим трудом на коленях выползли мы из Гробницы. И уже во дворе, у входа в Храм, Боря сфотографировал нас у трех мраморных колонн. Одна из них, а именно центральная, стоит расщепленной широкой трещиной. Трещина идет вдоль колонны до камня-основания и конфигурацией напоминает удар молнией. Боря сказал, что существует поверие, будто бы в начале прошлого века, как раз перед Первой мировой войной, турки-янычары не пустили паломников в храм Гроба Господня на Пасху, то есть в великий праздник Светлого Христова Воскресения, когда в Гробницу нисходит неопалимый и живительный Огонь Божий. Конечно, люди не расходились, ждали, может, в самый последний час смилуются янычары?! Но — нет. Вот и последний час, и минута уже на исходе, а ворота в Храм не открываются. И вдруг, словно ветер пробежал по лицам, поднятые к небу, они осветились. С купола — на карниз, а с карниза на центральную колонну сбегал ручей огня. У камня-основания он остановился и пылал, как костер, но не обжигал. Паломники хватали его руками и даже пытались рассовывать по карманам. Они зажигали свечи и плакали в радостном умилении. А потом колонна треснула, огонь ушел в расщелину и исчез.
— Ну, как, красивая легенда? — спросил Боря.
Я согласно кивнул, потому что с некоторых пор для меня красивые легенды слишком правдоподобны, чтобы быть легендами.
Глава 30.
Утро выдалось дождливым. На каббале, как мне показалось, никто не среагировал на просьбу: обеспечить нас зонтами, пусть за наличные. В общем, приехали — проблема с зонтами, и уезжаем — то же самое.
— На Украине зонты — парасоли. Так что все правильно: одну соль мы уже получили, а другую — получаем, — сказал я.
— Единственное, что хорошо — примета, — отозвалась жена. — Отъезд в дождь считается благополучным.
Еще она сказала, что Борю не надо озадачивать — лучше уж без его "клише" для ордена францисканцев.
Появился Боря, весь из себя деловой, создавалось впечатление, что где-то там — неизвестно где, он уже занимался вопросами нашего отъезда.
Подозвал нас (на каббале интересовались бумагами, подтверждающими, что мы едем на две недели именно в "Хайат Регенси").
К стойке подошел, очевидно, главный администратор — посмотрел на документы, посвященнодействовал у компьютера.
— Пожалуйста, счастливого пути!
Сказал на чистейшем русском. Нас это тронуло, и, поблагодарив, я дал ему свою визитку.
— Будете в наших краях — милости просим.
По-моему, он несколько смутился, но все же был польщен знаком внимания. Во всяком случае, когда мы ждали Борю (он согласовывал с директором турфирмы график своей работы) нас опять подозвали к каббале, и главный администратор вначале преподнес зонт, а потом и визитку — Михаил Якубов.
Конечно, это было приятно, и я сказал, нисколько не преувеличивая, что его внимание весьма лестно... а относительно зонта — пусть не беспокоится, мы его вернем через гида.
Михаил Якубов отрицательно покачал головой, мол, не надо возвращать.
— Столь хороший зонт мы не можем принять в подарок, наверное, он дорогой?
— Это обычная практика отеля, — сказал Михаил. — Преподносить презенты своим постояльцам, тем более VIP-персонам.
И тут же пояснил, что многие отдыхающие сами берут на память понравившиеся им вещи. И в этом нет ничего особенного, — как правило, все пятизвездные отели учитывают это. И это нормально, это входит в услуги сервиса и считается очень выгодной формой рекламы.
Мишины пояснения показались нам настолько необычными, что мы их восприняли как шутку, как своеобразный розыгрыш. Я даже поинтересовался — нельзя ли прихватить цветной телевизор?
— Нет, нельзя, — ответил Миша. — Ни телевизор, ни компьютер... из недвижимости тоже ничего нельзя, а все остальное: домашние туфли, зонты, что-то из посуды, белья, например, халаты — это брать не возбраняется. А если на вещи красуется логотип отеля, то тогда, как он сказал, вообще класс.
Мы тут же исследовали зонт, но на нем ни логотипа, ни какого-нибудь другого знака отеля не оказалось. Миша успокоил, мол, ничего, это же официальный презент. И все же я вытащил портмоне и попытался расплатиться. Миша не взял денег.
Мы вышли на улицу — якобы опробовать зонт. И это очень походило на правду потому, что мы находились под ним, как в беседке — непрерывные струйки дождя довершали и усиливали сходство.
Между тем жена отчитывала меня. Она вышла прогуляться только с одной целью — без посторонних глаз высказать все свое неудовольствие. Особенно ее рассердило портмоне (она сочла эпизод с деньгами кульминацией, апогеем моей бестактности). О, если бы она знала! Если бы я знал, что еще предстоит нам претерпеть благодаря "презенту"! Но мы не знали — поэтому, сердясь и огорчаясь, она отчитывала, а я безропотно выслушивал ее — мне нечего было сказать в свою защиту.
Есть писатели гротескного плана. Кажется, в "Войне с саламандрами" Карела Чапека один из литературных героев в расстройстве чувств вынимает из кармана брюк носовой платок и неожиданно (и для себя, и для читателя) роняет в дорожную пыль небывалой величины и красоты жемчужину. Потоптавшись на ней, литературный герой вытирает пот и идет дальше, а жемчужина остается в дорожной пыли.
Ничего больше не сказано о жемчужине. Потерялась ли навсегда, и что почувствовал литгерой, вдруг обнаруживший ее потерю? А может, ее нашел какой-нибудь филолог-честняга? А еще лучше критик-многостаночник, профессор, преподающий в Литературном институте. Как-то шел пьяненький, оступился и видит в дорожной пыли, прямо под ногами, невиданной величины и красоты перл. Дал объявление в газете, а тут киллеры! Контрольный выстрел и — баста, ни профессора, ни жемчужины... Впрочем, беспокойства напрасны, как я уже сказал: жемчужина осталась в дорожной пыли и больше о ней во всем произведении — ни слова. А это уже — литературный прием.
Всех, кто решил, что мои восклицания: "Если бы она знала! Если бы я знал!..", — тоже прием, не хочу разочаровывать. Может, я еще вернусь к презенту отеля "Царь Давид" в аэропорту "Бен Гурион", а может, и нет — останется в повествовании своего рода жемчужиной в дорожной пыли. Здесь же упоминаю о нем только для того, чтобы объяснить: почему, каким образом в дождь, утром восьмого января мы оказались в фешенебельном отеле "Хилтон".
Так вот, мы шли под дождем, жена меня отчитывала и отчитывала, а потом вдруг остановилась и все позабыла. Я тоже остановился.
— Смотри, какой шикарный отель, и в двух шагах от нас! — восхитилась жена. — Кажется, что мы в нем стоим, и это в нем идет такой проливной дождь.
В самом деле, мокрый асфальт, "прищурившиеся" японские машины, вечнозеленые деревья, и мы под зонтом — и все это как бы внутри отеля, потому что весь он построен из стекла, а может быть, из хрусталя. Во всяком случае, струйки дождя ломают отражение и этим еще больше усиливают иллюзию, что мы там, внутри. Внезапно вспыхнули огни, отель осветился, словно аквариум.
— Имей в виду, здесь поселился Борис Николаевич.
Я приобнял жену, зонт хотя и большой, но стоять, приобнявшись, удобней. Я даже подумал: почему раньше-то стоял, как истукан? То есть совершенно позабыл, что минуту назад меня отчитывали.
Жена поплотнее прижалась плечом (теперь мы были как два сообщника) и, не скрывая зависти, сказала:
— Везет же людям!
— Думаю, что в Кремле его апартаменты намного лучше. Уверен, что даже сравнивать нельзя.
Жена предложила подойти поближе.
— Нас, конечно, не пустят... Сейчас на каждом этаже, как минимум, по президенту, а то и больше.
— Борис Николаевич — один. Правда и друг Билл — один, и друг Коль — тоже...
Я подумал о них, как о Васнецовских "Богатырях", но, как ни печально (все же в основе сюжета картины — былины русские), — на главного богатыря Илью Муромца Борис Николаевич не тянул. Только по статусу, а по всем другим статьям — увы! Не шибко заботился он о русском народе, можно сказать, вообще не заботился. О каких-то мифических россиянах — это еще куда ни шло, наверное, заботился. А свой кровный народ даже быдлом называл. Устами своих приближенных призывал "душить гадину". Вероятно, поэтому и повинился и сюда приехал — Бог простит. Но, видимо, Борис Николаевич не очень верит в Бога или, точнее, верит в какого-то — своего, а иначе бы не спрятался за путинский указ. Хотя понять можно, на какую-то минуту, а может, полминуты представил себя на месте русского народа и в ужас пришел. Уж больно легко смолчали! А стало быть, ждут случая и — распнут. Жен и детей не пожалеют!.. Такое уже бывало, сам знает — лопатами и бульдозерами сковыривал Ипатьевский дом, светлую память о невинно убиенных. Ужас и страх Божий, очевидно, не давали покоя Борису Николаевичу, — потому и повинился, и покаялся. А уж раз повинился и покаялся — мы зла не помним, мог бы и не прятаться за указ.
Пожалуй, Борис Николаевич и на Добрыню Никитича не тянет, но нельзя же, в самом деле, чтобы среди русских богатырей вовсе не было русского человека. Будем считать Бориса Николаевича Добрыней, подтвердим, так сказать, что мы не помним зла.
Думаю, не погрешу против истины, если Ильей Муромцем среди трех закадычных друзей будет Гельмут Коль. Он поосанистей всех, погабаритней и в последние десять лет своего правления показал себя истинным другом, а иногда и прямым защитником русского народа. Это в его канцлерство Горбачев был сделан Почетным Немцем. (Плохо это или хорошо в контексте Европа — наш общий дом? Пусть каждый сам ответит на этот вопрос.) А вот сделать Почетным Немцем не немца, а русского — надо было обладать мужеством Ильи Муромца. А сколько добра сделал Гельмут Коль простым русским людям!
Именно в его канцлерство инвалид войны Павел Сергеевич Кузьмин, бухгалтер-пенсионер Новгородской писательской организации, получил из Германии гуманитарную помощь. (Такой большой картонный ящик, в котором были и колбаса копченая, и тушенка, и кофе, и чай, и шоколад, и еще много кое-чего, по тем временам дефицитного, и так красочно упакованного, что глаза разбегались от оберток. Но главное, для фронтовиков клались в ящик бутылка водки или спирта, произведенные там, как говорят украинцы, "на Нiмеччинi". — Проклятые водка и спирт!)
Павел Сергеевич открыл ящик и ахнул, сроду он такого не видел в лавках для инвалидов. Ахнуть-то ахнул, а когда стал перебирать продукты и наткнулся на бутылку питьевого спирта — тихонечко отодвинул ящик и как-то так неуверенно сел, подтянув ногу, а потом уронил руки, опустив плечи, что я решил выйти из кабинета. Но он остановил. Утерся рукавом, суетливо взял карандаш и, стуча им по своей деревянной ноге, срываясь на надрыв, прокричал:
— Я же фронтовик! Я стрелял по ним, стрелял, а они!..
В его крике было столько внутренней силы и боли, что и я на какое-то мгновение очутился рядом с ним в том проклятом окопе и стрелял в них, стрелял, а они?!..
Впоследствии в гараже Павел Сергеевич открыл мне великую тайну современных гонений на Гельмута Коля: судебных исков, нападок прессы и прочее, прочее... "Ревнуют, не могут простить ему, что он похож на непобедимого русского богатыря — Илью Муромца".
— Ты куда исчез, испарился? Сколько раз повторять — пойдем, подойдем поближе.
И, чтобы не попасть под струйки дождя, жена подтолкнула меня.
По мобильнику позвонил Кимельфельд, попросил немного подождать, возможно, с нами поедет директор турфирмы. За разговором мы упустили из виду, что хотели только приблизиться к отелю, но прозрачные двери бесшумно раскрылись, и мы, сложив зонт, вошли внутрь.
Куда идти? Стеклянное великолепие и — никого. Слева, на открытой лестнице, далеко вверху поднималась женщина в розовом длинном платье, но окликать было бессмысленно, тем более пока я раздумывал, она плавно, словно рыбка, уплыла.
— Странно, мы думали тут охрана, телохранители!..
— Пойдем по этой лестнице... И не волнуйся, здесь полно скрытых телекамер, уверен, что за нами уже наблюдают.
Люстры, светильники — они словно приветствовали нас, зажигаясь при нашем появлении.
На втором этаже, сразу с лестницы, мы вошли в галерею, на полках которой с обеих сторон красовались предметы искусства.
— Ты знаешь, а это очень неприятно знать, что за тобой наблюдают, — сказала жена.
— Не обращай внимания, посмотри на эту серебряную статуэтку!
Бегущий человечек в очках: в руках книга, а сзади, в спину, вмонтирован компьютер. И тут же рядом еврейское святое семейство: бородатые мужчины в шляпах, а женщины в длинных одеждах наподобие сари. Вглядываясь в фигурки, все больше и больше открывал мельчайшие детали, по которым узнавалась профессия изображенного. Так, бегущий был явно журналистом. А святое семейство за праздничной трапезой — тамбурины, подносы с виноградом, кувшины. Может быть, столь огромное количество мельчайших деталей (у журналиста один ботинок расшнуровался и вот-вот слетит) и не является фактом искусства (искусство прежде всего экономно), но в данном случае литье серебра, его чернение вкупе с мельчайшими деталями быта невольно сообщало зрителю о невероятной сложности технологического процесса производства статуэток. Это было какое-то новое искусство, как в свое время синематограф, в начале своего зарождения обнаруживший во множестве повторяющихся фигурок неповторимость движения.
Рядом со статуэтками на специальных подставочках-экранах были выставлены цены (нам они показались запредельными). Судя по тому, что автор статуэток нигде не указывался, имя его, во всяком случае в Иерусалиме, было на слуху.
Кроме статуэток нас заинтересовали ювелирные украшения от Н. Штерна — золотые кольца с изумрудами и сапфирами. Некоторые коробочки украшала надпись "Personally yours" (персонально ваш).
Мы не поверили надписям и ни разу не посмотрели на ценники, зато с удовольствием созерцали сапфиры, бриллианты, изумруды в такой изысканной оправе из благородных металлов, что я сказал:
— Этот Н. Штерн, зараза, имеет превосходный вкус!
Жена улыбчиво взглянула на меня, она рассматривала изумрудное колечко, и мне показалось, я уловил ее тайные мысли.
— Настанет день, я напишу о нашей поездке в Израиль своего рода роман-путешествие и в нем упомяну великолепие Штернской империи. И он, понимая, что это — реклама на все времена, самолично пришлет колечко, а я отдам — тебе!
— Тише! — взмолилась жена, причем так естественно, что я оглянулся, мол, в чем дело?
— За нами же наблюдают, — напомнила она.
— Ну и что? — удивился я.
— А то, что ты можешь напугать Штерна.
Часы "Роллинг" с тремя секундными стрелками на циферблате, напротив, прежде всего заинтересовали ценниками. Вспомнилось, что именно этой маркой друг Билл одарил друга Борю. Более всего поразились тому, что цена в двадцать три тысячи долларов за экземпляр (кажется, такую цену указывали наши СМИ, комментируя подарок Ельцину) была в данной коллекции весьма скромной, некоторые часы стоили в пять раз дороже.
— Вот так! — сказал я, постучав по бронированному стеклу, и тут же отскочил (показалось, сработала сигнализация, на самом же деле зазвонил телефон).
Боря Кимельфельд приглашал ехать на Мертвое море в отель "Хайат Регенси".
Глава 31.
Пока я разбирался с картами, мы выехали из Иерусалима. Наш разговор с Борей (в географическом смысле) представлял интерес только в двух случаях: если мы хорошо знаем местность и ориентируемся на ней или если следим за Бориными указаниями из окна автомобиля, непременно сверяя их с картой. Второй вариант был более предпочтителен, но опять же, по какой карте сверяться? У нас были планы Иерусалима и карты царств Иудейского и Израильского до Рождества Христова. И — много других карт, отксерокопированных из Библии, изданной по благословению Святейшего Патриарха Московского и всея Руси Пимена. Из современных — географическая карта Израиля и карта для пилигримов, причем параллельные — изображенные на одном листе. Казалось бы: вот Вифания, вот Вифлеем... Ну, Вифлеем мы уже знаем — Бейт-Лехем. А Вифания?! А город, из которого (пока я кружил по картам) мы выехали, — в самом деле, Иерусалим? А может, это город Иевус, взятый Давидом в тысячном году до новой эры, в котором, не в пример сегодняшнему Иерусалиму, было двенадцать ворот. А дорога, по которой мы едем, точнее, долина, по которой мчится автострада, как она называется?..
Боря односложно (не отрываясь от руля, — и слава Богу!) указывал: видите, внизу — Кедронская долина. (Жена отказалась "шарить" по картам и — не мудрено.)
В главке "От Иерусалима до Мертвого моря" все того же Германа Мелвилла можно прочесть:
"Выйдя из ворот святого Стефана и перевалив Елеонскую гору, направился в сторону Вифании. Остановился на вершине холма. Жалкая арабская деревушка. Отличный вид. Гробница Лазаря — обыкновенная пещера, похожая на подвал. По лысым холмам спустился в долину. Ручей Кедрон. Ужасная глубина. Черный и траурный. Долина Иософата. По мере приближения к Мертвому морю она принимает вид все более и более демонический".
Далее он говорит о равнине Иерихона, где единственным деревом является содомская яблоня. Сравнивает устье Кедрона с вратами ада и в итоге замечает, что в этих краях, кроме Мертвого моря, не на что посмотреть.
Впрочем, отрывок из "Дневника..." Мелвилла привел с единственной целью — выяснить, по какой долине мчится автострада? Если по долине — Иософата — тогда... где долина Кедронская, Царская?!
Оказывается, еще с библейских времен за большинством исторических мест сохранилось по два-три, а иногда четыре и пять названий. Мертвое море. Оно же — Соленое и Асфальтовое. Озеро Геннисаретское. Оно же — озеро Кинерет и Тевериадское, и оно же — Галилейское море. В голове винегрет, каша.
Я отложил карты. Конечно, если идти пешком или ехать на лошади, — наверное, не составит труда разобраться в них. А вот если мчаться на машине, — невозможно уследить за названиями на карте и пейзажами за окном. Нас даже раздражает множество названий. А между тем много названий — много историй и самой истории этих мест много. Ведь в каждом случае по-своему приобреталось параллельное название. В данном конкретном — оно связывалось с названием ручья (Кедрон — черный, темный), протекавшего между Иерусалимом и Елеонской горой и впадавшего в Мертвое море. По названию ручья, наполнявшегося в сезон дождей, была названа долина Кедронской. А Иософатской ее назвали в честь благочестивого царя Иудейского, отменившего высоты и дубравы (места идолослужений) и учившего свой народ Закону Божию. Царской же она стала в честь победы царя Иософата над моавитянами и их союзниками, а еще — как предполагаемое место его захоронения. В каждом случае (скажем так) подключалась память народная к удобству запоминания названия.
Мы, рожденные в СССР, знаем и другие способы приобретения параллельных названий. Например, навязывание их сверху. Но тут происходило что-то необъяснимое: чем больше власть убеждала в полезности нового названия, тем больше оно отторгалось и, в конце концов, возвращалось прежнее название: и улице, и селу, и городу... Происходило что-то мистическое, но от переименований старое название становилось в памяти еще более отчетливым, еще более славным, то есть самообновлялось, словно старинная икона. Как и в любом правиле были, конечно, и исключения.
Не знаю почему, но в судьбе названий долины — Кедронская, Иософата, Царская улавливается что-то до боли знакомое, убеждающее, что городу Волгограду (прежде — Царицыну, Сталинграду) будет возвращено поистине историческое имя. Потому что, отменив Сталинград, мы словно вынули сердце у Сталинградской битвы. Убежден, что не только имя будет возвращено славному городу на Волге, но и прах генералиссимуса товарища Сталина найдет свое вечное упокоение там, рядом с полем великой победоносной битвы. И это время не за горами. Мы, свидетели захоронения останков последнего Российского императора и его семьи, станем свидетелями захоронения перенесенных останков Верховного главнокомандующего СССР. Именно после этого примирение во всех слоях русского общества станет необратимым. И мы снова почувствуем себя единым народом — великороссами.
И в нашей среде, как это уже не раз бывало, другие малые нации найдут себя потому, что ныне мифическое слово "россиянин", за которым нет ни народов, ни народа, а стоит какое-то неведомое население страны, наконец-то наполнится простым и понятным смыслом: "россиянин", стало быть, гражданин Российской Федерации. Стало быть, в правах и обязанностях ты — единица, равная всем другим единицам, ибо у нас у всех один знаменатель — россиянин.
А между тем, мы мчались по автостраде. Моросящий дождь прекратился и сквозь перистые облака излилось серебряное солнце. Удивительная погода в Израиле — в Иерусалиме дождь, холодно, мы надели зимние куртки. А в долине Иософата, в нескольких километрах от города, тепло, светло, майская погода, мы сняли куртки. И еще — весенний запах подснежников, легкий, как дыхание ветерка. В низине, сразу за ограждением дороги, погонщики овец и красочный лагерь бедуинов — вагончики на колесах. И опять голые и плавные холмы, иногда круто, почти вертикально срезанные.
Их желто-золотистый цвет и срезы напоминают головки сыра. А автострада мчится, льется, как Кедронский поток в сезон дождей. И я ловлю себя на мысли, что пытаюсь ответить: почему именно здесь, в долине Иософата, задумался о Сталине, Сталинграде и Сталинградской битве? Только ли сходство в названиях и в форме их обретения, — когда они, названия, тут же уходят под защиту народа? А может, причиною подсознание — едем не куда-нибудь, а к Мертвому морю, и не по какой-нибудь долине, а именно той, где над народами произойдет последний Страшный Суд Божий?!
Глава 32.
Поселение Кумран основано сектой ессеев во втором веке до новой эры. Предполагается, что в пору своего становления Христос был членом этой секты. Боря показал на темные дыры в горе, издали похожие на норки стрижей на крутояре.
— Там в тысяча девятьсот сорок седьмом году пастухи-арабы нашли Свитки Мертвого моря. Еще их называют Кумранскими Свитками. Представляете, больше двух тысячелетий пролежали Свитки в глиняных кувшинах — и ничего. Основной урон рукописям нанесли пастухи, стали использовать их на самокрутки, для розжига костров, в общем, не по назначению.
Боря рассказал, что совершенно случайно Свитки увидел какой-то еврей-сябр, то есть еврей, родившийся и выросший в Израиле. Он-то и побеспокоился о Свитках, но все равно им уже был нанесен непоправимый вред — утерянные страницы не восстановить.
Последнюю фразу Боря произнес с такой силой, что невольно почувствовалось, что этот факт он уже внес в счет, который при случае "предъявит" арабам.
Ныне Кумран — сельскохозяйственная коммуна или, как здесь называют, киббуц. Еще издали мы увидели оазис — финиковые пальмы, цветы, заросли бересклета. Боря свернул с автострады — асфальтированная площадь, кругом пальмы, возле утопающего в зелени одноэтажного здания со стеклянными дверями и стенами — араб с верблюдом. Верблюд оседлан, седло размещено поверх подушек, которые накрыты домотканой дорожкой наподобие рушника и так же, как рушник, украшенный на концах красными узорами орнамента, по которому с геометрической точностью были раскиданы кисточки.
Боря остановился возле одноэтажного здания, оказывается это магазин широкого ассортимента.
Мы вышли из машины. Белесые с прогалами облака — нежная пастель. Тень от верблюда, как тень от корабля времен Садко. При нашем приближении, очевидно по требованию хозяина, животное осторожно стало на колени, а потом легло прямо возле тротуара. Боже мой, как хорошо, как тепло, словно у нас в конце мая! Я стал на край бордюра, равнина и море сливаются в единое пространство, смотришь, как на карту. Наверное, такой предстает земля из иллюминаторов МКС (Международной космической станции). И как хорошо дышится, навсегда запомню киббуц Кумран.
Мне стало жаль животное, которое вынуждено было преклонить колени. Я дал арабу несколько долларов, и мы с женой сфотографировались. Она — возле лежащего верблюда, а я — немножко проехал на нем. Удивительно точное сравнение: верблюд — корабль пустыни, изгиб шеи, словно изгиб носа ладьи, увенчанного, правда, не нимфой, а монстром (морда верблюда почему-то всегда ассоциируется с человеческим черепом).
Боря проявил недюжинную выдержку и достойную похвалы находчивость, чтобы заинтересовать нас магазином. Особенно много было сказано о чудодейственных кремах. Дескать, Мертвое море рядом, фабрики, добывающие и получающие соли и всякие микроэлементы, — тоже. Не упустите случая.
Мы не упустили. Меня заинтересовали книги и сувениры, а жена вместе с Борей удалилась в отдел кремов. И хотя со мною никого не было из обслуживающего персонала, с книгами я разобрался довольно быстро. В большинстве это были книги на иврите и английском. Меня, конечно, заинтересовала "Иудейская война" Иосифа Флавия, но... если бы на русском. Впрочем, возможно — и нет, то есть, возможно, и не купил бы. Перед отъездом мне посчастливилось приобрести великолепнейшее совместное издание этой книги (Москва, Мосты культуры, 1999; Гешарим, Иерусалим, 5760) в переводе с древнегреческого, уже потому бесценного, что за этим языком Флавия незримо присутствуют его родные языки — иврит и арамейский. Вот что по этому поводу во введении к своей исторической книге говорит сам автор:
"...Я предлагаю подданным Римской империи переложение на греческий язык книги, написанной мною ранее на своем родном языке, для народов, живущих на Востоке". И далее речь, которую невозможно не запомнить потому, что она проникновенна, как клятва, а клятвы потому и проникновенны, наверное, что даются всегда в присутствии Бога. "Я — Йосеф, сын Маттитьяху, по происхождению еврей из Иерусалима и принадлежу к сословию священников, сначала сам воевал против римлян, а впоследствии был невольным свидетелем событий". Кажется, ничего особенного не говорит Флавий — информация. Но какая! А это? "Я — Йосеф, сын Маттитьяху..." Почти неразличимое сходство древнееврейской традиции и русской. Какой-нибудь Петр Иванович — непременно сын Иванов! Конечно, в данном конкретном случае автор, называя, чей он сын и из какого сословия, привлекал авторитет отца и сословия с единственной целью — подчеркнуть: он в своем повествовании не допустит лжи. И мы сегодня, зная подробности пленения Йосефа, понимаем, почему он больше всего боялся быть уличенным во лжи. Однако же был этот авторитет и отца, и сословия и, очевидно, непререкаемый. В русской традиции, по духу более демократичной (чей сын? А уж я сам решу, или мы решим, кто — ты?), имя и отчество стоят рядом, особенно в зрелости. Если у русского человека (так было и так есть) не обнаруживается отчества и после сорока лет, то уже сразу ясно, — чей он? Это же отсюда пошло, когда говорят о малозначимом человеке, — никто и звать никак! Уверен, что дети переселенцев из России вернутся к именам-отчествам, то есть к своей древнееврейской традиции, когда указывание "чей ты сын" имело для окружающих архиважное значение уже потому, что еврей не был перекати-полем, не имеющим корней, а жил в своем родном доме, в своей родной стране, что, как говорится, и сейчас "имеет место быть".
В качестве сувенира я выбрал рассеченный надвое шар, полый внутри и покрытый синтетическим стеклом, под которым над подставке, а стало быть внизу, была земля (Terra Santa), а вверху на небесном фоне, снабженном крестом, вода из реки Иордан. По кромке круга, по золотой дорожке, была надпись, выполненная на русском: "Благословение из Иерусалима". И еще: "Священный 2000 год". Сувенир был замечателен, но цена?! Я отложил три: два с надписью на русском и один — на английском.
Подошел Боря — это новые сувениры, он таких еще не видел. Посмотрел на ценник, потом — сколько штук я отложил, потер руки.
В зале кремов, по-моему, собрались все продавщицы магазина. В самом существе моей жены есть что-то такое, что притягивает к ней. Людям нравится с ней беседовать, давать советы, выслушивать ее мнение. Я отношу это к чувству врожденной интеллигентности. Бывает ли интеллигентность врожденной? В моем понимании — да, бывает. Более того, я даже склоняюсь к тому, что по-настоящему она только и бывает врожденной. Хотя какое-то время считал, что на умение беседовать с людьми наложила отпечаток работа: ученый секретарь просто обязан уметь разговаривать с людьми, то есть быть коммуникабельным. Сейчас так не считаю. К ней приходили даже за советом: можно ли заходить к директрисе (ужасной барыне, прежде работавшей инструктором Крайкома партии) или барыня не в настроении? Сама же она была всегда в настроении. Впрочем, нет, это не настроение, это постоянное пребывание души в миролюбии. Так сказать, своеобразное состояние равновесия. Во всяком случае, этим я объясняю умение быть незаметной, не выделяться в любой обстановке. Возможно, кому-то умение быть незаметной, не выделяться покажется весьма сомнительным достоинством. Но только не для меня, я испытываю настоящее чувство комфорта, когда никто не пытается привлечь моего внимания. А потом, всякий человек, выведенный из состояния равновесия (так же, как и всякий предмет, выведенный из состояния покоя) стремится занять исходное положение — закон физики. Отсюда непроизвольное действие, то есть движение самой души. Здесь-то и возникает желание беседовать, давать советы и выслушивать мнение. В основе всех достоинств, и в особенности, у женщин я выделяю — миролюбие. Более того — жажду миролюбия.
Я решил убедиться в своей правоте, попросил Борю сказать, что мы ограничены в финансах и можем позволить себе, к сожалению, не многое даже из того, что приглянулось жене. Причем попросил сказать старшей продавщице.
Боря заколебался: может, это надо сказать прежде жене? Или вообще не надо говорить — что возьмете, то и возьмете, кому какое дело? Но я настоял. Мы отозвали старшую...
Она кивнула, мол, все поняла, и опять поспешила к моей жене, что-то увлеченно, с помощью мимики, спрашивающей о тюбике крема. Естественно, я надеялся, что информация о наших скромных возможностях поубавит интерес у продавщиц, но не тут-то было. Во-первых, старшая и не подумала делиться информацией. Она взяла тюбик из рук моей жены и жестом мизинчика — вначале себе, а потом и ей преподнесла да, пожалуй, преподнесла аромат крема. При этом она с широко раскрытыми глазами наблюдала за реакцией жены. Девушки вокруг тоже наблюдали. Понимая ответственность момента, она посерьезнела, слегка свела брови, а потом, прикрыв глаза, стала как бы воспарять, проникаясь ароматом крема. Она даже кистью руки, словно веером, опахнула свое лицо, чтобы прийти в себя от волшебного опьянения. И вот этот жест (кистью руки) сейчас же повторила старшая продавщица, а за нею другие девушки. Это было настолько комично, что все они заулыбались, довольные друг другом.
Боря поспешил к ним, желая помочь как переводчик. Я же продолжал делать вид, что разглядываю витрину. На самом деле я ждал, что вот сейчас старшая продавщица, увидев Борю, либо сама вспомнит о наших ограниченных возможностях, либо Боря каким-то образом вновь о них напомнит. Ну, хотя бы для того, чтобы побыстрее свернуть процесс и дальше продолжать путь в "Хайат Регенси".
Ничего подобного, Боря влился в группу, и теперь исследование проходило более активно, то есть в единицу времени они теперь знакомились с большим количеством тюбиков.
Тогда подошел я и шепнул жене, чтобы она взглянула на маркировочные коды на тюбиках, на них же была проставлена и их стоимость в шекелях.
Жена посмотрела и испуганно ойкнула, ее "Я" непроизвольно и стремительно заспешило в исходную точку. Только в такие минуты я сожалею, что не миллионер. Да-да, в такие минуты, но не в эту. Потому что в эту я чувствовал себя экспериментатором.
Старшая продавщица, словно тоже чего-то испугавшись, стала быстро, очень быстро что-то говорить Боре и очень коротко — девушкам. Они тут же, как я понял, стали формировать наборы из отобранных тюбиков, то есть упаковывать их в специальные прозрачные ридикюльчики, весьма импозантные, отделанные белыми шнурами и медными замочками.
Внезапно жена взяла меня за локоть. Я даже вздрогнул от неожиданности.
— Все экспериментируешь, — сказала она, причем таким тоном, что было неясно: то ли спрашивала, то ли упрекала. Лишь одно не вызывало сомнений — у любого миролюбия есть предел.
Она потребовала мое портмоне, я безропотно отдал. А когда выходил из магазина — оглянулся. Это была запоминающаяся сцена: старшая девушка смотрела на мою жену с таким немым восторгом, словно на божество. А божество ничем не выделялось из окружающей среды и было даже незаметным, потому что, находясь в исходном положении, уставилось взглядом в одну точку.
Вначале на крыльцо вышла жена, а потом появился Боря. Он нес огромный, набитый ридикюльчиками пакет. Пакет был тяжелым, Боря шел, чуть-чуть прогибаясь в талии, словно нес полное ведро с водой. Захлопнув багажник, потер руки точь-в-точь, как тогда — осматривая сувениры. Меня осенило: Боря берет какую-то мзду за то, что привозит в магазин туристов. Как бы там ни было, а туристы — потенциальные покупатели. Может, ему платят с конкретного объема продажи?!
А между тем мы выехали на автостраду, и Мертвое море действительно было Мертвым, — ничто вокруг него не двигалось и не шевелилось, а само оно представлялось настолько плоским и стоячим, словно по нему прошел тяжелейший дорожный каток.
|