библиография

 

Собрание сочинений

Поэзия и проза

Публицистика

Составление

Периодика

 

 

 

 

Библиография / Поэзия и проза

Собрание сочинений в восьми томах. Москва, "Художественная литература", 2021 - 2022.

посмотреть

Назад  







«Золотой короб»





Глава 48.

В связи со свободой слова, которой на душу населения в мире приходится больше всего в России (недавно узнал об этом по радио), сейчас очень много говорится о смелости творческих личностей. Сия смелость началась со времен горбачевской перестройки. И поначалу даже не мыслилась без совестливости, более того, почти отождествлялась с нею. Во всяком случае употребление одного слова неминуемо предполагало присутствие другого. Но потом этого присутствия, по известным демократическим причинам, становилось все меньше и меньше. И наконец, сегодня, в начале третьего тысячелетия, мы имеем дело со смелостью в совершенно чистом виде, то есть с абсолютно чистым продуктом, который, к сожалению, либо бесполезен, либо экологически чрезвычайно вреден.
Носителями чистого продукта являются не только буйствующие лидеры оппозиционных партий и фракций в Думе (и естественно, их приспешники), но, что отвратительно, сами журналисты. Ведь это благодаря им, в конце концов, все общество начало вкушать сей чистый продукт.
Как сейчас помню, приехал к нам, в Россию, Президент США Билл Клинтон. Ну, как водится: пресс-конференции, интервью по радио, телевидению — высокий гость великой державы. И вот на экране телевизора навстречу высокому гостю вдруг смело выскакивает наш радиожурналист (скажем так — с харизматической прической) и подает президенту свою руку для рукопожатия. Причем подает настолько смело, словно перед ним и не президент ведущей мировой державы, а так, неизвестно кто, какой-то случайный участник передачи "Эхо Москвы", приглашенный для телевизионной массовки. Но это был президент, и все телезрители сразу почувствовали — да, президент. Он не стал пожимать руку как бы в спешке (видимо, на это рассчитывал радиожурналист), а сделал паузу. При этом так весело посмотрел на всех присутствующих (дескать, что это за чудо с протянутой рукой?) и только потом подал руку. Правда, после столь красноречивой паузы журналист уже сам походил на случайно приглашенного, которому к тому же походя надели на голову помойное ведро с очистками.
Скажу откровенно, глядя на так называемую смелость, я испытал чувство стыда и горечи за всех за нас, за наше бескультурье. Каково же было удивление, когда в очередной информационной программе "Итоги" этот факт преподнесли как некую демократическую данность, которая только потому воспринимается чрезмерной смелостью, что мы-де в душе еще не совсем демократы.
Или другой пример: на экране журналист, в свое время потрясший своей смелостью весь СССР, потом всю "Свободную Европу" и, наконец, дошла очередь и до меня, сермяжного. Да, я был потрясен.
На экране шла перебранка между писателем и представителем какого-то очень модного молодежного движения о том, "кто всех румяней и белее", то бишь, смелее. Представитель берет книгу, очерчивает абзац и подает журналисту. Мол, пусть писатель, если он такой смелый, прочтет вслух из своего же произведения.
Действо происходило на глазах, мы видели лицо журналиста, гамма чувств, но главное — эврика, вот оно, то самое! Появилась лицедейская улыбочка, и он, журналист, преподнес чистый продукт автору. Тот, конечно, закочевряжился, дескать, нельзя вырывать из контекста, но прочел, как говорится, полный абзац. Прочел с выражением, как и подобает автору. Не буду ханжой, в туалетах на базарах доводится сталкиваться с еще более смелыми откровениями. Но дома, в своей квартире, этого бы не хотелось.
На этот раз я уже не удивлялся, что вскоре вновь увидел писателя в передаче смелого и свободного журналиста. Другое дело, когда сей писатель явился нам на канале "Культура"! Впрочем, а чего иного требовать, если наш министр культуры стал министром только потому, что в свое время разрешил показ "грязного белья человека, очень похожего на главного прокурора". Я слышал, что подобное в нашей новейшей истории уже бывало. Согласен, но чтобы в министры культуры можно было шагнуть в результате наглядно продемонстрированной на всю страну пошлости — это впервые.
Мне говорили, что одиозный писатель и одиозные журналисты сейчас на экране телевизора вполне приемлемы, то есть поднялись до уровня телезрителей. А может, настало время отбирать творческие личности не по так называемому чистому продукту, а по совестливости. Чтобы они не роняли нас до туалетного уровня, а если скатимся (человек — живое существо, все бывает) — могли бы поднять.
И чтобы совсем уже прекратить всякие кривотолки, скажу, что о других писателях и журналистах судить не могу. Может, они лучше, может, хуже — я их не видел. В отеле "Хайат" работало только три русских канала: НТВ, ОРТ и РТР. Кстати, фильм "Я" об артисте Геннадии Хазанове, которого люблю, мы посмотрели в Израиле.

Поездка в Тель-Авив мне казалась игрой. Во всяком случае всю дорогу от Мертвого моря до Средиземного я привлекал жену к окошку микроавтобуса и, указывая на очередной пейзаж, донимал вопросом: согласилась бы она здесь жить?
Пустынные горы, летящая автострада, отары овец, фургоны и лагеря бедуинов — все это так живописно.
— Нет, — отвечала жена, ничего не удостаивая своим вниманием. — Пусть здесь живут скотоводы.
— Жаль, — говорил я. — Мы могли бы пить кумыс, ездить на лошадях и верблюдах или просто сидеть в ночи под звездным небом.
Жена очень внимательно, с легкой ехидней взглядывала на меня, и я опять приникал к стеклу.
— А там, среди высоких гор, в монастыре, похожем на крепость? То ли звезда в небе, то ли сторожевой огонек!
— Нет. Пусть там живут монахи.
— И опять жаль. Кованые цепи, семисвечники, дубовые бочки, стянутые железными обручами, деревянные ковши из ливанского кедра, кружки, холодное красное вино и запах сургуча, и старинные рукописи, манускрипты, и оружие — дамасские клинки с арабской вязью на лезвии.
— И персидские ковры, и китайский шелк, и индийские жемчужные нити — все-все отдаю монахам, — сказала жена. — И даже твое колье с бриллиантами за тринадцать с половиной тысяч, в котором сфотографировалась на ювелирной фабрике в Эйлате.
Насчет колье она, конечно, зря так сказала. Не смешно получилось, а даже немного обидно. Мысленный подарок — это ведь тоже что-то, все зависит от воображения. По крайней мере, его никто и никогда не украдет и не будет лапать своими грязными руками. А помнить о нем можно всю жизнь так же, как о самом настоящем. И в вечности его никто и никогда не подарит кому-то другому — это навсегда твой и только твой подарок. Все-все зависит от воображения.
Я повернулся к окну и до самого Тель-Авива больше ни о чем ее не спрашивал. Но сам продолжал игру, как бы выискивал место жительства. Перед Тель-Авивом позабыл о своей обиде, взору открылись такие прекрасные среднерусские пейзажи: зеленые поля, пахота, островки вечнозеленых оазисов, напоминающие заросли лесополос.
— Смотри, — сказал я. — Вон белокаменное строение, а рядом огромное развесистое дерево и ровный зеленый газон.
— Пусть бы только предложили, — сразу включилась жена. — Вселилась бы немедленно, вселилась бы и стала жить.
Наверное, она подумала, что я позабыл про обиду, но именно в этот момент я, как нарочно, вспомнил о ней.
— А я бы тебе такую цену заломил — по тысяче шекелей за квадратный метр.
— А я бы сказала: не имеете права, над вами самолеты летают — шум и все такое прочее.
В самом деле, справа на довольно низкой высоте прошел встречным курсом вначале один самолет, потом второй и третий.
Я раскрыл карту (водителя ни о чем спрашивать не хотелось, за баранкой сидел известный Виктор из Ленинграда).
— Так точно — справа по борту аэропорт Бен Гурион .
— Вон видишь, возле белокаменного строения маленький-маленький флигелек? — спросила жена.
— Такой занюханный — без крыши?
— Да, без крыши. Но я согласилась бы жить в нем и платила бы тебе не по тысяче шекелей, а по тысяче долларов.
— Сомневаюсь, очень даже сомневаюсь, потому что свое драгоценное колье вместе с шелками и коврами ты пожертвовала монахам, у тебя ничего нет!
— Ох, какой же ты все-таки?!
Она довольно-таки чувствительно ударила меня по плечу.
— А какая ты?! — парировал я.
И внезапно даже для себя вдруг привлек ее и сжал в объятиях с такой силой, словно мы были с ней в долгом вынужденном расставании, а теперь, наконец, благодаря счастливому случаю, опять встретились.

Глава 49.

В медцентре "Медитон" ("Mediton"), который располагался в подвальных, но фешенебельных помещениях отеля ''Хилтон", игра как бы продолжилась. Только здесь уже не я выбирал место жительства, а меня выбирали — сгожусь ли для клиники, или тревога ложная и меня вот-вот восвояси отпустят.
В качестве переводчика был пенсионер Марк Иосифович из Владимира, кучерявый и белый, как лунь. Фотографируя грудную клетку, сказал, что флюорографией занимается уже, по меньшей мере, лет пятьдесят. И с гордостью добавил, что хотя и пенсионером приехал в Израиль, а к нему обращаются за помощью — уважают.
— Наверное, и сочувствие имеет место, на пенсию не шибко разбежишься, — сказал я и попросил Марка Иосифовича сделать заключение по снимкам.
В ответ Марк Иосифович сказал, что нет, пенсии ему хватает — чуть больше ста пятидесяти американских долларов Россия платит...
— Россия платит? — удивился я. — Что вы говорите, у нас рядовые учителя и врачи не имеют такой зарплаты.
— Молодой человек, — сказал Марк Иосифович как будто даже с сожалением. — Мне в два раза больше Израиль доплачивает, потому что таких низких пенсий, как в России, нет ни в одной цивилизованной стране. А я еще к тому же фронтовик.
Он расстегнул рубашку и под правой ключицей показал широкий бурый шрам.
— Осколком. Еще один через живот насквозь прошел. Если бы не фронтовой дружок Коля, уже бы и косточки истлели.
Он помолчал.
— Здесь, в Израиле, все наши награды в Великой Отечественной войне признаются и льготы приравниваются к их войнам. Здесь первое дело — внимание к детям и старикам.
Марк Иосифович поведал, что его приглашают в школы и он показывает детям свои награды и рассказывает о своем фронтовом дружке Николае Ивановиче Панченко, который спас его, выволок с поля боя.
— Я ему тоже документы сделал, что он — еврей, чтобы эмигрировал. Говорю: Коля, давай вместе, как бывало в разведке, рванем, и — что будет, то и будет! Говорю: там врачи, Коля, со всего света, быстро тебя подчинят. А он — Маркуша, Тель-Авив! Страхи-то какие называешь, там же центр всего еврейства. Ну и что, — говорю, — я же — еврей и ничего, не страшный! А он засмеялся (эх, как он хорошо смеялся), — ну, какой же ты, Маркуша, еврей? Ты — русский Абрам. А ты, — говорю, — Коля, для меня есть самый настоящий еврей! В ответ он похлопал меня по плечу — с тем, тель-авивским, страхом он бы еще совладал, а вот со своим, русским, — дети, и те смеяться будут, как он, Николай Иванович, на старости лет заделался евреем.
Оставил ему документы, но Коля не воспользовался. Вот уже пять лет, как нет его, а они с ним погодки. Коля постарше — богатырем был. Марк Иосифович неожиданно всхлипнул — он, Коля, вытащил его, а ему не удалось. Помолчал, подавляя внутреннее чувство, и вдруг с силой сказал:
— Эх, молодой человек, ну какое будущее может быть у страны, если она свой капитализм делает на стариках и детях?!
Чтобы отвлечь Марка Иосифовича, я попросил посмотреть снимки. Он рассердился — ничего смотреть не будет, не имеет права. Что-нибудь скажет, а больной будет переживать — зачем?! Единственное, если придется делать операцию (он понизил голос) — делайте в частном госпитале, здесь лучшие доктора в частных госпиталях, он это точно знает.
Доктор Бен-Дрор (глаза колючие) — смуглый, слегка лысоватый молодой человек лет тридцати с хвостиком. Он заведует медцентром «Медитон», но в его одежде и во всем облике нет ничего, что подчеркивало бы административный статус. Напротив: серые вельветовые брюки и туфли, белая сорочка без галстука, расстегнутая вязаная коричневая кофта — все это придавало ему какую-то избыточную демократичность. Впрочем, когда доктор Бен-Дрор взял анализы и в течение двух часов сделал полное обследование — я изменил мнение. В галстуке и костюмчике проводить медицинское обследование было бы делом весьма затруднительным.
Однако квалификация квалификацией, но надо, чтобы и техническое оснащение соответствовало. В «Медитоне» оно соответствующее. Когда мы ждали результаты анализов, зашли в музей мединструментов. Я, конечно, не знаток, но зеркало лор-врача, с помощью которого он заглядывает в носы и уши и которое так запоминающе «схвачено» пародистом Винокуром, лежит на полке инструментов сорокалетней давности.
Но более всего все-таки поразило воображение не техническое оснащение, нет — картотека доктора Бен-Дрора. Да, обычная картотека, в которой были указаны все хирурги Тель-Авива, занимающиеся «удалением» грыжи. Представьте себе, такая вот узкая специализация, причем каждый хирург имел степень аттестации, связанную с местом его работы и оплатой. Так что, выбирая врача, вы сразу выбирали клинику, в которой вас будут оперировать и, немаловажное обстоятельство, — во что вам обойдется операция в денежном отношении. Словом, вам могли подобрать врача в течение пяти минут. Воистину, все гениальное просто.
Жена поинтересовалась:
— Врач, который осмотрит, если понадобится, — он будет и оперировать? И сколько стоит его консультация?
Позвали Марка Иосифовича. Он перевел вопросы и тут же сам ответил, что консультации бесплатные и чаще всего оперирует именно тот, кто больного осматривает. Жене не понравилось, что он вмешивается в разговор. Она подобралась и со строгостью ученого секретаря НИИ, которая и меня иногда, как школьника, ставила на место, сказала, что у нас официальный разговор и ее интересует мнение исключительно доктора Бен-Дрора. Самое удивительное, что именно в этот момент мной опять овладело чувство, что игра продолжается, я выбираю место. Нет, не жительства, но все-таки.
— Марк Иосифович, скажите доктору Бен-Дрору, что я хочу, чтобы меня осмотрел хирург из частного госпиталя. (Здесь мы с Марком Иосифовичем многозначительно переглянулись.) И желательно сейчас.
Доктор Бен-Дрор согласно кивнул, вынул из картотеки карточку хирурга профессора Каплана и тут же позвонил ему — через полчаса профессор будет здесь.
Доктор отпустил Марка Иосифовича домой, я проводил его до лифта. Он сказал, что слышал про этого хирурга — очень авторитетный врач, но и стоит прилично.
— А, не дороже денег, — сказал я, уверенный, что операции не будет, во всяком случае, в Израиле (игра продолжалась.) Марк Иосифович одобрительно улыбнулся.
— А винцо как, попиваешь?
— Красное, тысяча девятьсот восемьдесят седьмого года, Баркан называется.
Подошел лифт, мягко раскрыл металлическое пространство зеркал.
— А-а, тебе сейчас не до вина, — Марк Иосифович, резко махнув рукой, вошел в лифт.
Кучерявый и белый, как лунь, он был так понятен, что мне вдруг стало жаль, что мы расстаемся — ведь это же навсегда.
— Я обязательно подниму фужер красного вина за ваше здоровье, — пообещал я.
В ответ он как-то по-детски беспомощно улыбнулся и опять махнул рукой. Махнул резко, словно отрубил что-то, видимое только ему одному.
Металлическая створка лифта плавно закрылась.

Глава 50.

Профессор Каплан — высокий сорокалетний мужчина приятной наружности с красивой проседью в волосах. Волосы у него вьющиеся, зачесаны набок. Борода и бакенбарды, едва наметившиеся и тоже с проседью, о такой проседи говорят — серебряная, или благородная. Только усы и брови черные, как смоль, поэтому кажется, будто немножко подведены тушью. Но больше всего сразу же запомнились глаза, светло-карие и умные. И — руки, в кистях узкие, с длинными, как у известного альтиста, пальцами.
Не знаю, отчего это происходит, но бывает, взглянешь на молодого человека и сразу же понимаешь — студент. Да так явственно, будто принадлежность к студенчеству у него на лбу написана. А между тем этот молодой человек мог бы быть бизнесменом, служащим, каким-нибудь монтером телеателье, наконец. Нет — студент.
Мы с женой сидели в креслах в просторном вестибюле отеля «Хилтон». Сидели недалеко от лифтов и, естественно, наблюдали людей как спешащих, так и прогуливающихся или просто, как и мы, убивающих время. Неожиданно мое внимание привлек мужчина высокого роста, подтянутый, в черном пуловере, с темно-синим плащом, накинутым на руку. Нет-нет, он ничем не выделялся среди других людей, ожидающих лифт, но я, как увидел его, почувствовал словно бы электрический щелчок — он, врач, которого мы ждем.
Когда он вошел в лифт, я сказал жене, что нам пора — врач уже пришел. Жена возразила, что для назначенного времени еще целых десять минут, даже чуть больше. Тем не менее, стоило спуститься в медцентр, нам тут же сообщили, что врач здесь и примет в точно условленное время.
Да, это был он, мужчина приятной наружности с посеребренной бородкой. Нас познакомили — доктор Офер Каплан. Все-таки среди врачей хирурги практикующие — особая каста, привилегированная. В присутствии хирурга любой другой доктор может и постоять, если к тому же нехватка в стульях. Во всяком случае, в нашем присутствии доктор Бен-Дрор ни разу не присел, напротив, всячески пытался угодить хирургу и, по-моему, он это делал в удовольствие.
В кабинете, кроме Каплана и Бен-Дрора, находилась переводчица — молодая особа в джинсовом костюме, сидевшая на стуле, придвинутом к столу. На запястьях у нее было очень много каких-то аляповатых браслетов, а на лице — косметики (губы были настолько перламутровыми, что казалось, она выпила чернил). Взглянув на нее, тут же отвел взгляд, пряча улыбку, насупился — в данном случае архаичное слово «толмач» не такое уж и архаичное. Профессор Каплан на какую-то долю секунды перехватил взгляд, но не улыбнулся, только глаза чуть-чуть повеселели. Впрочем, мне и того было достаточно, чтобы почувствовать, что игра, которую себе придумал, как бы продолжилась.
Вначале он осмотрел грыжу сидя, видимо, так было удобней. Потом, взяв фонендоскоп, прослушал не только грудную клетку, но и живот — приставлял холодный металлический кружочек едва ли не к пузырю пупа. Несколько раз менял перчатки, а когда я лежал на кушетке (после поглаживаний и постукиваний) вдруг так запустил свои пальцы в живот, что я почувствовал не только боль, но и такой ужасный приступ тошноты, что меня вырвало.
Жена немного растерялась, мне было не по себе, а профессор Каплан как будто даже остался доволен случившимся, разрешил одеться. Потом доктор Бен-Дрор внес два стула, усадил нас за широкий стол напротив профессора, а сам остался стоять.
Профессор немножко выждал, дал время всем сосредоточиться и, положив правую руку на стол, заговорил негромко, но очень короткими рублеными фразами. И мне буквально с первой, даже не фразы, а звука вдруг стало ясно — игра кончилась. В мое будущее внезапно вошло нечто такое, что уже нельзя ни отменить, ни отвергнуть, а как-то надо пережить.
— Извините, — сказал я, опережая переводчицу. — Пожалуйста, скажите ваше имя, в суматохе немного растерялся...
— Света, — сказала она, резко дернувшись. Побрякушки на ушах и запястьях деревянно отозвались, словно подтвердили: да, Света.
Наверное, в другой раз столь яркая, но неадекватная реакция рассмешила бы. Сейчас же явилось сочувствие: молоденькая женщина старается обратить на себя внимание — и что же тут смешного?
Между тем в отличие от доктора Каплана Света выстраивала свои фразы не только длинно, но и витиевато. Несколько раз, чтобы уточнить смысл, жена переспрашивала ее. Я же откуда-то знал, что у меня что-то серьезное и операция ПРОСТО неизбежна. И всего лучше ее не откладывать в долгий ящик, а делать сейчас. Но почему сейчас? Мне было непонятно.
— Света, скажите профессору, что я мог бы купить бандаж и поехать домой, а там и родные стены помогают.
Профессор отрицательно покачал головой — никакого бандажа. Света очень длинно стала объяснять, что у меня несколько необычная грыжа, редкая для пупочных грыж, потому что она внутренняя и это еще хорошо, что ее удалось обнаружить. Сейчас во внутрибрюшном кармане находится петля тонкой кишки.
— О Господи, страхи какие! — не выдержала жена.
Профессор отозвался на ее восклицание коротким замечанием, которое Света опять превратила в душещипательную речь. Дескать, никакого страха в том нет, что произошел прорыв и органы брюшной полости находятся в мешке. Другое дело, что в данной ситуации в любое время может произойти ущемление грыжи, а это уже омертвение, некроз кишки. Плазма пропотевает в грыжевой мешок и образует «грыжевую воду». Тогда оперировать придется в пожарном порядке: где, когда — вот в чем вопрос! И главное...
— Подождите, — прервала жена. (Света обращала речь не мне, а ей.) — Так все-таки это — внутри брюшной карман или — мешок?
Мне показалось, что все Светины побрякушки дружно воскликнули — какая разница!
— Света, спросите у профессора — в данной ситуации операция неизбежна? — поинтересовался я.
В ответ, профессор, глядя в глаза мне, дважды утвердительно кивнул.
— И еще спросите, — сказала жена. — Ущемление грыжи может произойти в любой момент — сегодня, завтра, послезавтра?
И опять профессор, внимательно поглядев на нас, утвердительно кивнул.
— В таком случае все ясно, — сказал я и, вставая, поблагодарил за консультацию. (Разговор стал тяготить меня.)
Вмешалась жена, попросила Свету сказать доктору Бен-Дрору, что до завтра мы примем решение. Оказалось, что доктор Бен-Дрор завтра будет в наших краях, в «Медиси».
— Вот и хорошо, — подытожила жена. — Завтра свяжемся. И мы расстались.

Глава 51.

Есть великая прелесть в стоянии на перилах железнодорожного моста, перекинутого через реку. В особенности, если мост высокий и длинный, а река полноводная, холодная, с закручивающимися воронками. В особенности, если мост узкий, а из-за поворота уже вылетел груженый товарняк. И трубит, трубит, потому что уже не может остановиться. А тебе уже не добежать до спасительного откоса и уже не успеть скатиться с него.
Да-да, есть великая прелесть в минуте перед спасительным прыжком в воду, когда здесь, на перилах, уже все решено, а что будет там, то случится потом. А сейчас эта минута твоя, все ясно, как Божий день, и пусть сама смерть вышла с флажком, чтобы дать тебе старт, но и она не властна над твоей минутой. Тем более секундами, которые, убывая, разрастаются, становятся такими огромными, что в каждой из них можно купаться, как в полноводной реке. И ты купаешься и летишь, потому что не чувствуешь тела, его нет. Есть только небо, оно повсюду, оно внизу и вверху, оно везде. Тебя охватывает внезапная радость, как озарение свыше: какая смерть, какой флажок, какой старт, если сама жизнь переполняет тебя, и ты сам уже есть лишь ее бессмертное дыхание.
На первый взгляд, в «стоянии» на перилах моста и моем «состоянии», после посещения профессора Каплана, нет ничего общего, кроме рифмы. Но это только на первый, а на второй — бросается в глаза, что в «стоянии» и моем «SOS-стоянии» общего гораздо больше. Конечно, можно упрекнуть, что сравнение некорректно: нельзя сравнивать приближающийся товарняк с возможным ущемлением грыжи, а прыжок с моста — с грыжесечением. Согласен — нельзя, но я и не сравниваю. Я нахожу общее в минуте свободы, которая даруется перед прыжком и перед операцией. В самом деле, великая прелесть в ней, свободе.
Я лежу на кровати и слышу, как жена на цыпочках пробирается на балкон. Очередной разговор по мобильнику. Она несколько раз созванивалась с нашей русской турфирмой, обеспечивающей поездку, и — с израильской. Она считает, что меня не надо вмешивать во все эти разговоры, связанные с операцией. Я ей искренне сочувствую, — это сколько же проблем обрушилось на ее голову! Отмена билетов на завтрашний авиарейс, деньги на операцию, переезд и проживание в Тель-Авиве, а сколько всяких других — попутно рождающихся, как снежный ком. Господи, да легче умереть! Нет, умереть она мне не даст. Я освобожден от всех проблем, я свободен, как птица. Меня охватывает радость и умиление. Я прошу прощения у Всевышнего и у всех верующих, но подобной радости и умиления здесь еще не испытывал. Впрочем, разве что в Масличном саду, когда монах-францисканец преподнес нам букетик из масличных веточек. В ту ночь я летал во сне, как птица, и счастливо и заливисто смеялся, как смеются только в детстве.
Утром открыл глаза и сразу почувствовал, что жена не спит. Завернулась в простыню, голова под подушкой, ее нет. Я немножко полежал, глядя в потолок, потом спросил:
— Почему ты не спишь?
Она не ответила, сделала вид, что спит. И я вдруг понял: у нее не получилось — она не нашла денег. Конечно, если бы мы жили в Барнауле, там она работала ученым секретарем института. Или в Великом Новгороде — старший инженер телевизионного завода. В те далекие времена среди наших приятелей попадались люди денежные. А что в Зеленограде — без году неделя, ни друзей, ни знакомых. Хотя какой-то круг людей есть, безусловно. Это о них — в «Диалоге у телевизора» Владимира Высоцкого:

— А у тебя, ей-богу, Вань,
Ну все друзья — такая рвань,
И пьют всегда в такую рань
Такую дрянь!
— Мои друзья — хоть не в болонии,
Зато не тащут из семьи,
— А гадость пьют — из экономии:
Хоть поутру — да на свои!

Естественно, они ничего одолжить не могут, кроме своих долгов.
— Я думаю, если бы мы жили на Алтае или Новгороде — ты бы нашла деньги без проблем.
Жена как лежала, прикрыв голову подушкой, так и продолжала лежать.
— Двадцать три года — на Алтае, одиннадцать лет — в Новгороде и здесь, в Зеленограде, один год за три посчитаем. Итого, по Шендеровичу, мы вместе тридцать семь лет — опасный возраст.
Жена пошевелилась, и я услышал, всхлипнула.
— Да брось ты, было бы из-за чего расстраиваться, — сказал я.
Отодвинув подушку, она подползла ко мне и, уткнувшись в плечо, опять всхлипнула.
— Перестань, — сказал я и похлопал ее по плечу. — Надо было позвонить детям — Мише, Наташе.
Жена приподняла голову, чтобы посмотреть на меня. Я знал, что ей захочется посмотреть, а потому закрыл глаза. Дело в том, что брать деньги у детей, а тем более просить я запретил ей. На все это было наложено строгое табу. Я считал, что как только мы начнем брать деньги, мы невольно превратимся в иждивенцев, мы утратим свободу. Если уж без этого дня не обойтись, то надо постараться хотя бы отдалить его. И вдруг!
— Не переживай, — сказал я. — В каждом правиле должно быть место исключению.
— Так я иду звонить, — предупредила жена, давая время передумать, отказаться от принятого решения.
Я искоса посмотрел на нее, теперь глаза были абсолютно сухими.
— Да, иди, — сказал я. — Иначе дети нас не поймут.
— Конечно, не поймут, — вдруг спохватилась жена, и на ходу обматываясь простынею, поспешила с телефоном на балкон.
А еще через час позвонил сын, попросил, чтобы не беспокоились, он уже все сделал. То есть забронировал нам места в отеле «Ренессанс» — прямо на берегу Средиземного моря. Посожалел, что не позвонили вчера, а то бы и деньги на операцию уже перевел. Теперь придется подождать до понедельника, потому что сегодня суббота.
— Папанчик, когда будете вселяться — предупредите, что у вас бизнес-этаж.
— Мишенька, может, зря?
— Нет, не зря, — сказал сын. — Где-нибудь с Маманчиком задержитесь, а на бизнес-этаже — в любое время чай, кофе и так далее.
Не представляю, где мы можем задержаться?! Впрочем, дело не в этом. Сыну хотелось сделать приятное, и это ему удалось. А потом звонили дочь и зять. Сокрушались, сочувствовали, переживали так, что жене самой приходилось их успокаивать. И она успокаивала, потому что после разговора с сыном воспряла, да и я воспрял.
Почему-то вспомнилось, как отлупил его, уже старшеклассника, уже кандидата в мастера по плаванию. Он стоял в дверях в комнату большой, обиженный, по щекам катились слезы, а я что-то кричал резкое, обличительное и, очевидно, несправедливое, потому что сразу же вспомнился и другой случай, на Ленинградском вокзале. Я уезжал в Новгород, меня провожали сын и дочь. Сын пришел из армии и учился в аспирантуре, а дочь заканчивала Тимирязевку. Мы стояли в зале билетных касс, и я отчитывал Мишу, потому что научный руководитель А.П. Капица выказал неудовольствие его слишком частыми отъездами в неизвестном направлении. Я упрекал Мишу, говорил: как ты можешь — это же академик, это же Капица, понимаешь, Капица?! А он стоял большой, насупленный и не отвечал на мои упреки. И я как будто еще больше распалялся его безответностью и упрекал, упрекал, что он совсем не слушается меня. И вдруг голос подала дочь.
— Папа, ты не прав, не прав. Миша наш не виноват, не виноват. Он учится, а на соревнованиях зарабатывает деньги. И он слушается тебя, слушается, — срывающимся голосом, со свойственной ей категоричностью, сказала Наташа и опустила голову.
Слезы буквально брызнули из ее глаз, и, как в детстве, закапали с носа.
Почувствовав поддержку сестры, за которую сам всегда и везде заступался, Миша тоже опустил голову. И тогда я сказал, чтобы они не провожали меня, втайне надеясь (раз они такие), что ослушаются. И они ослушались. Когда поезд тронулся, дети подбежали к окошку, постучали. Я радостно вскочил, они почувствовали, что я обрадовался, заулыбались, замахали руками. В это мгновение мы были единое целое, и мы были счастливы. Как будто я не уезжал и мы не расставались, а я приехал и мы встретились.
Вечером того же дня мы переехали в семнадцатиэтажный пятизвездный отель «Ренессанс». Наш номер был намного меньше «хайатского», но зато и намного уютнее. Из окна открывался удивительно романтичный вид на море («Белеет парус одинокий»), а с балкона — еще и на город, на небоскреб Алмазной биржи.
Так случилось, что нам пришлось воспользоваться бизнес-этажом — мы попили чая с прекрасным французским печеньем. А потом, по недавно утвердившемуся правилу (если лежать, то обязательно на спине), я смотрел в потолок и вспоминал подробности разговора с сыном. Подробности были приятны, и вместе с тем я испытывал ужасные душевные мучения от всех своих несправедливостей.
Мне приснилось, что известный телеведущий НТВ, благодаря усам и бородке Мефистофеля настолько замаскировался, что ему удалось пригласить на свое ток-шоу самого президента США.
— У нас к вам, господин Президент, один вопрос: почему вы так поступили, как поступили? Прежде чем ответить, пожалуйста, имейте в виду, что наши эксперты, находящиеся в зале, будут фиксировать ваш ответ в режиме реального времени. В результате на экране возникнет график эмоционального восприятия вашего ответа данной аудиторией. А аудитория у нас ох-ох какая!
Итак, пожалуйста, — почему вы так поступили, как поступили?
— Уверен, что и вы сделали бы то же самое, если бы кто-то стал угрожать убить вашего папу.
Телеведущий восхищенно развел руки. И словно по сигналу тут такое началось: горячие аплодисменты, восторженные крики — апофеоз! Кривая графика эмоций настолько стремительно рванула вверх, что даже зашкалила за панель монитора.
Следующим был я. Телеведущий сказал:
— Сейчас мы были свидетелями того, как сын постоял за отца. А что скажете вы, как отец, о себе и сыне?
— Я хочу, чтобы отцы никогда не наказывали детей. Во всяком случае, они должны знать, что, наказывая, — наказывают себя. Потому что несправедливое наказание всегда возвращается к обидчику и, как правило, когда он более всего беспомощен.
Телеведущий опять развел руки.
— Как видите, то же самое, только в зеркальном отражении. Кривая графика эмоций резко упала вниз, провалилась за нижнюю планку монитора.
Он сочувствующе посмотрел на меня.
— Тут одно из двух: либо аудитория не поняла смысла высказывания, либо смысл его слишком банален. Выбирайте! — сказал телеведущий.
Внезапно мефистофельские усы и бородка исчезли, и я вдруг узнал его. Да-да, это тот самый тележурналист, который воскликнул: «Эврика!» перед тем, как начал потчевать телезрителей так называемым писательским «чистым продуктом». Потрясение узнавания было настолько сильным, что я проснулся.
Какое-то время по инерции прокручивал сон.
Нет, не согласен. Люди каждый день рождаются и — умирают, умирают и — рождаются. Наверное, с точки зрения оригинальности — это тоже очень банально. Как бы там ни было — я хочу, чтобы мы никогда не наказывали детей.

Глава 52.

Двадцать третьего утром позвонил Яков Раппопорт и предложил турпоездку в Яффу (Яффо). Мы удивились звонку. А потом вспомнили: в Израиле воскресенье соответствует понедельнику — начало рабочей недели. Мы согласились, ведь Яффа — древнейший город, если верить преданиям, именно здесь Ной построил свой ковчег. Меня же больше всего интересовал порт. Хотелось увидеть, куда, теперь уже в позапрошлом веке, заходили парусники, привозившие паломников. Ведь среди них была моя прапрабабушка. По отрывочным сведениям я знал, что с парусника их перевозили арабы-лодочники и лодка их разбилась о рифы. Тогда она чудом спаслась, дав обет посетить монастырь Святой Екатерины, своего Ангела Спасителя. Так что и я, наверное, буду спасен. А вот что во спасение принесу — вопрос. Впрочем, не буду забегать вперед.
Мы встретились с Яковом Раппопортом и Михаилом Голубем, как старые знакомые. И через минуту Михаил уже рулил, а Яков рассказывал, что Тель-Авив был основан в тысяча девятьсот девятом году и являлся пригородом Яффы.
Жена поинтересовалась.
— А что означает Тель-Авив на иврите?
— На русский однозначно не переведешь, только примерное, близкое значение как бы из двух названий, — сказал Яков. — Холм Весны или Надежды.
— О, красиво! Холм Надежды, — восхитилась жена.
— И что характерно — точно названо, — неожиданно вставил свое веское резюме Михаил.
Яков выждал паузу, продолжил:
— Тель-Авив являлся пригородом Яффы, но здесь, кроме Яффы, были поселения Рамат-Ган, Гивотайн. Все это теперь районы Тель-Авива, а Яффа, увы, сама стала пригородом.
Опять вмешался Михаил Голубь, сказал, что впереди перекресток — мы поедем направо в Яффу, а прямо — Рамат-Ган и Гивотайн.
И опять Яков не стал углубляться в Мишино замечание. Сделав паузу, перевел разговор на тель-авивские небоскребы. Самый высокий из них то ли будет построен, то ли уже построен — «Мигдаль» (башня — пятьдесят три этажа, сто восемьдесят восемь метров), я толком не уяснил, ждал разъясняющего вмешательства Миши, но он не вмешался и вообще больше не встревал в разговор. Надо полагать, заметил, что его дважды одернули.
Яффа — это узкие улочки, тротуары, мощеные желтоватой, как в древности, плиткой. Заходишь под арку — палисадничек, а в нем различные глиняные емкости: горшки, кувшины, вазы и еще всякая дребедень. Пока мы стояли, рассматривали, вышла хозяйка, села на стул на крылечке и уже сверху старалась угадать, какое изделие нас заинтересовало. Потом ушла, оставив дверь открытой.
В одном из двориков наше внимание привлекло дерево. Его корни находились в железобетонной бочке, подвешенной на цепях. Цепи крепились за торцы многоэтажек, в пространстве которых и располагалось висящее дерево, как оказалось, лимон. Порывы ветра раскачивали его, цепи скрипели в местах скреплении, и оно казалось странным парусником, летающим над землей. Теперь я понимаю, почему висячие сады Семирамиды считались одним из семи чудес света.
Музей скульптур Франка Майслера, который находился тут же недалеко, произвел на меня двойственное и даже тройственное впечатление. Во-первых, когда мы вошли в музей и увидели фигурки, выполненные из черненого серебра, мы сразу же узнали почерк мастера (его скульптуры мы видели в Иерусалиме в витринах различных представительств и рассматривали в отеле «Хилтон»).
— Кто это, кто?! — воскликнул я в предвкушении, что вот, наконец-то, мое любопытство будет удовлетворено.
То есть я повел себя так, будто встретился со старым знакомым. (Для автора, когда его работы узнаются без подписи, есть высочайший комплимент, в нем признание самобытности художника.)
— Франк: Майслер, — изумленно сказал Яков, невольно подчеркнув своим изумлением — как вы не знаете Франка Майслера?!
Вообще-то не знать его израильтянину, наверное, непростительно: современные сценки из жизни евреев-ортодоксов, менора (семисвечник), ставшая символом государства Израиль, звезда Давида на флаге — все это, чудесно смешиваясь в воображении художника, рождает поистине дивные изваяния.
И тут надо сказать, во-вторых: это очень похвально, что мастер избрал в качестве материала благородный металл, который сам по себе ценен. То есть хочет того мастер или нет, но как только он берется за работу, он вступает в дополнительное единоборство еще и с рыночной ценностью материала. Перед ним встает задача: благодаря своему искусству ваяния придать благородному металлу, так сказать, высшую цену искусства — бесценность.
Что-то неуловимо общее есть в изделиях фирмы Фаберже и в скульптурах Франка Майслера. И в то же время — ничего общего. Там дорогие украшения, интерпретация художественных стилей различных эпох, и, главное, адресность изделия. (Вещь от Фаберже, именно вещь, мог позволить себе исключительно состоятельный человек.) Здесь же изображены не вещи быта, а сам быт, его характерность. И не в интерпретации художественных стилей, а в стиле Франка Майслера, придерживающегося глубоко национальной традиции. Стало быть, и его творения адресны? Да, конечно, но народ любой, в том числе и еврейский, не привык выкладывать деньги за то, что ему и так известно, с чем встречается в повседневной жизни. А в данном случае, деньги немалые — скульптуры из серебра.
И тут неуловимая общность становится вполне конкретной, ясной и осязаемой: изделие от Фаберже, как и скульптуру Франка Майслера, могут позволить себе богатые люди. В первом случае — исключительно богатые (независимо от национальности). Во втором — исключительно богатые евреи, или люди, имеющие столь важное объяснение приобретению, что как бы даже и пренебрегающие заключенным в него национальным содержанием. К таким людям я отношу себя, но у меня нет денег, чтобы заказать, например, настольную фигурку еврейского доктора-хирурга.
Пришло время сказать: и — в-третьих. В-третьих, я испытал чувство горечи: и к себе, и к Франку Майслеру. Каждый из нас ограничен своей мандорлой: я — отсутствием средств, он — их чрезмерным присутствием. И что тут горше — бог весть?!
Между тем Яков рассказывал, а жена слушала, почти раскрыв рот, что правительство Израиля подарило Маргарет Тэтчер (кстати, любимому политическому деятелю моей жены) скульптуру Франка Майслера — «Израиль», выполненную в форме шара. Еще были подарки правительства, скажем так, от Майслера, Биллу Клинтону и ныне покойному королю Иордании Хусейну ибн Талалу.
Когда мы выходили из музея скульптур (в моем понимании выставки), я сказал Якову, что искусство Франка Майслера слишком для избранных. Чтобы его имя помнил плебс, в том числе и я, ему нужно в творчестве совсем немного — быть поменьше евреем.
— Правда, тогда он наверняка лишится правительственных заказов, — подчеркнул я.
— Ну, знаете, — обиделся Яков. — Тогда, может быть, вам тоже нужно быть поменьше русским?!
— Может быть, — согласился я. Вмешалась жена.
— Франк Майслер — замечательный художник! Поверьте, я искренне посожалела сейчас, что я — не госпожа Маргарет Тэтчер.
(Господи, как легко и просто удается женщинам улаживать весьма непростые конфликты.)
Мы решили ехать в Яффский порт.

Глава 53.

У каждого человека бывает день вдохновения. Несомненно, двадцать третье января двухтысячного года было таким днем для Якова Раппопорта. Его эрудированность, живописность рассказов, красноречие то уводили в далекое прошлое, то увлекали настоящим. Единственная беда: он слишком много «нажимал кнопок» и я не успевал реагировать, «зависал», как компьютер, то есть оставался в прошлом.
Например, едем по улице: рыбные магазины, базарчики, рестораны и всюду — дары моря. И вдруг резкий переход, Яков сообщает, что через Яффу финикийцы доставляли лес для сооружения храма Соломона. Что по книге Иисуса Навина Яффа служила пределом колена Данова. Что в эпоху Первого и Второго Храмов население ее было смешанным, и лишь во времена Маккавеев она сделалась подлинно еврейским городом. А с переходом под власть римлян разделила общую судьбу всех городов Палестины (платила подать и служила интересам империи).
А еще через минуту он уже опять был здесь, на улице современных базарчиков и магазинов, торгующих свежей рыбой, а я «зависал», оставался там, в далеких временах, когда Яффа называлась по-гречески «Ioppe», а в египетских и ассирийских надписях упоминалась не иначе как «Ipu» и «Jappu». То есть во временах, когда люди жили среди мифов.
Мы издали лицезрели армянский монастырь, минули мечеть Рыбаков и по узким улицам, плутая по каким-то взгоркам и спускам, наконец-то оказались в порту. Нет-нет, здесь мы не увидели башенных кранов и океанских теплоходов. Мы вообще не увидели никаких судов, потому что маленькие суденышки прибрежного лова уходят в море засветло, а возвращаются только к вечеру.
Мы стояли на высоком дебаркадере, с одной стороны которого лепились склады и холодильники рыбаков, а с другой — до самого горизонта открывалось море. Яффа — морские ворота древнего Иерусалима. Еще в допотопные времена связывала их дорога. В переводе с иврит «яфэ» — «красивый». Думаю, что это название присвоили моряки-рыбаки. Ведь нет ничего красивее и притягательнее прибрежных огоньков, когда возвращаешься из-за горизонта. В бытность рыбаком мне доводилось видеть их на другом краю света, но что из того?! Смешиваясь со звездами, они то вставали над палубой, то опрокидывались за борт. И тогда казалось, что и Возничий, и Андромеда, и Персей — это всего лишь прибрежные огоньки пунктов назначения.
Ведь это здесь, в древней Иоппии, жило хананейское племя, родственное финикийцам, занимавшееся рыбной ловлей и морской торговлей. Именно здесь находилось святилище богини полуженщины-полурыбы Деркето, и к этому месту приурочивается происхождение мифа о Персее и Андромеде.
Тогда, в районе Гаваев, в свободное от работ время, я зачитывался философским романом Германа Мелвилла «Моби Дик». Но был рассержен на автора за непростительную вольность — он позволил себе по-своему интерпретировать один из прекраснейших мифов Древней Греции.
Вот он, этот миф, в редакции Мелвилла-ому (на языке тихоокеанских туземцев — Мелвилла-бродяги).
«Каждому известна славная история Персея и Андромеды; как прекрасная дочь (Эфиопского царя Кефея и Кассиопеи) Андромеда была прикована к скале на морском берегу и как принц китобоев Персей в тот миг, когда Левиафан уже уносил ее в море, приблизился, неустрашимый, загарпунил чудовище, спас благородную деву и женился на ней. Это был воистину артистический подвиг, достойный восхищения и чрезвычайно редкий в наши дни, — свирепый Левиафан был убит гарпуном наповал с первого броска. И пусть никто не думает усомниться в правдивости этой допотопной истории, потому что в древней Иоппии, ныне Яффе, на сирийском побережье, в одном из языческих храмов много веков подряд стоял гигантский китовый скелет, принадлежавший, согласно городскому преданию и по утверждению местных жителей, тому самому чудовищу, которое было убито Персеем. Когда римляне овладели Иоппией, скелет этот был с триумфом переправлен в Италию».
— А где скалы, или скала, к которой была прикована прекрасная Андромеда? — спросил я несколько внезапно для Якова.
Впрочем, тот день был днем его вдохновения.
— Вон, в ста метрах от берега, видите каменную гряду, поднимающуюся из воды?
Я был потрясен. Я принял гряду скал и плоские рифы, выглядывающие из воды, наподобие всплывшей пемзы, за нагромождение камней, за искусственно созданный волнолом для обережения утлых суденышек рыбаков. Никакой сказочности, увы, я не почувствовал. Единственное, отметил, что в свежую погоду, тут, пожалуй, могло в щепки разнести любую лодку, в том числе и араба, перевозившего мою прапрабабушку.
Словно читая мои мысли, Яков сказал, что ежегодно в начале века через Яффу проезжало со всего света в Иерусалим и другие святые места Палестины около двадцати тысяч паломников. (Суда становились на якорь где-то в половине мили от берега, так что многие из паломников находили здесь свое последнее пристанище).
— А это кто? — жена указала на железный щит, на котором был изображен почтенный мужчина с усами. — Представительный, как дипломат.
Яков улыбнулся.
— Если бы с нами был Михаил Голубь, он бы сказал: и что характерно — попали в десятку. Александр Бовин, посол. России в Израиле.
— И чем же он прославился? — спросил я.
— Его считают человеком, много сделавшим для дружбы России и Израиля.
Я «выразил недоумение», мол, поблизости нет никакого посольства, никакой дипломатической миссии, такое впечатление, что он хозяин, владелец этих причалов и складов. Яков возразил:
— Необязательно. Может быть, он покупал здесь свежую рыбу, и рыбаки воспользовались, чтобы привлечь на свои базарчики и других русских. Как это происходит, бывает, что и не поймешь.
— Вы хотите сказать, что эта земля продолжает создавать мифы? — спросил я.
Наверное, Яков не понял вопроса, оставил без ответа.
А потом по лестнице Иакова мы поднялись на археологический холм, или, как его еще называют, гору Ликования, вокруг которой разбит парк Абраши, а на вершине установлены Врата Веры. Причем установлены так, что, если смотришь в створ, то как бы с неба видишь город Тель-Авив, как раз то древнее место (Рамат-Ган), где встают небоскребы нового Манхаттана. Удивительно, но во всем израильтяне стараются действовать так, чтобы Писание воплощалось в жизнь. Это стремление — даже в изобилии библейских названий, встречающихся повсюду. Для любого еврея, в том числе и простого обывателя («еврей-обыватель» — не подходит, звучит, как анекдот, придется повторить заново), для любого еврея, в том числе и простого, они служат повседневным напоминанием: Бог выполняет клятвы, данные праотцам твоим Аврааму, Исааку и Иакову. А ты — блюдешь единство Бога? А ты — любишь Бога? А ты — изучаешь Закон (Тору)? В этих трех постулатах — кредо еврейской веры. Так же и во Вратах Веры — три темы.
Первая стойка. Испытание Авраама — принесение в жертву сына. За то, что выдержал, — потомкам будет отдана вся эта земля.
Вторая стойка. Сон Иакова, когда во сне увидел лестницу, упирающуюся в небеса, по которой поднимались ангелы. Услышал голос Господа: Земля, на которой лежишь, Святая, твоим потомкам будет отдана.
Перекладина, венчающая обе стойки. После сорока лет в пустыне — захват Иерихона, земли, где течет молоко и мед.
Когда я спросил Якова Раппопорта, что побудило его, уехавшего в Америку четырнадцати лет, двадцатилетним приехать в Израиль? Он, не задумываясь, ответил (я записал):
— В том, что нам удалось вернуться, мы видим исполнение обещания, данное праотцам.
В России существует мнение, что евреи, в основной своей массе, — маловерующие, или даже атеисты. Очень и очень ошибочное мнение. Евреи — глубоко религиозный народ, а русские евреи в особенности. Думаю, массовый исход их из СССР объясняется именно этим. Есть, конечно, и среди них атеисты, но, как правило, свои антирелигиозные чувства они не проявляют, или — в отношении к чужой вере, не отчей. В сущности, евреи — это очень разумный, миролюбивый и богобоязненный народ. Но попробуйте тронуть что-либо вразрез Заповеданному! И вы тут же получите народ упрямый, воинственный и жертвенный, то есть непобедимый. Если вы хотите знать, где и когда я почувствовал это, как неоспоримую данность? — В Яффе, на горе Ликования, когда как бы с неба смотрел в створ Врат Веры и видел место старого Тель-Авива.

Глава 54.

Наша комната в отеле «Ренессанс» была небольшой, но уютной. Огромная кровать, две тумбочки, письменный стол, шкаф с минибаром и сейфом. Золотистые стены с литографиями горы Фудзияма и настенные конусообразные бра, наподобие японских шляп из бамбука — все это радовало глаз своей гармоничностью. Но в первые минуты, когда вошли в комнату, меня не покидало ощущение, что прежние жильцы вот только что выбежали, якобы позабыв шляпы, и с минуты на минуту вернутся с криками: «Ии-яя!»
Туалетные и ванные комнаты во всех пятизвездных отелях превосходны и разнятся лишь временем смены белья. (В «Ренессансе» белье меняли, по-моему, каждый час, так что мы вывешивали на двери сообщение — отдыхаем.) Но больше всего мне нравился вид моря, особенно с балкона. Вид настолько замечательный, что раз уже усевшись в кресло, я забывал о времени.
Морская даль — это пространства родной, но как бы Новой Земли. Потому что всякий, кто не просто побывал в морях, а как бы пожил там, уже не может видеть море только с берега.
Да-да в голубой дымке виднеется парус — белая точка. И я уже смотрю оттуда — длинная линия прибоя, многоэтажные башни отелей (слева — направо): «Хилтон», «Карлтон», «Мориа», «Краун Плаза», «Ренессанс». Пять пятизвездных отелей — они словно парят в небе, отрезанные синью моря.
Кто эти люди в небесных домах? Куда они спешат? Что их заботит?
Вы говорите о какой-то пупочной грыже? Это даже несмешно. Это даже оскорбительно слышать, что кто-то на одном из балконов этих небесных отелей сидит в кресле и ощупывает торчащую сквозь майку грыжу.
Внезапный телефонный звонок.
Звонит Яков, он сообщает, что деньги на операцию пришли, и предлагает посетить музей фабрики алмазов, которая находится рядом с Алмазной биржей. Я не возражаю, но прошу сообщить доктору Бен-Дрору, что деньги на операцию пришли. Еще через десять минут звонит доктор Бен-Дрор, просит прийти в «Медитон» для осмотра врачом-урологом — возможно, что завтра будет операция.
(В качестве толмача выступит Света — даже по телефону слышно, как стучат и звякают на ней всякие браслеты и подвески.)
Уролог осмотрел меня со всей тщательностью.
Света, глядя на стену, сообщила резюме врача-уролога, словно свое собственное.
— Операцию надо делать, но прежде придется ввести катетер, чтобы обеспечить отход мочи.
Представляю, как вначале Свете льстило быть переводчицей и как, в конце концов, все это ей обрыдло. Разговаривая с нами, она с такой неотрывностью разглядывала обои, словно мы были размазаны по стене. Назавтра нас предупредили подойти к отелю «Хилтон» к семи часам.
Музей алмазной фабрики фирмы «IDC» находится рядом с Алмазной биржей в Рамат-Гане.
Яков из рук в руки передал нас девушке-экскурсоводу, подтянутостью и элегантностью одежды похожей на стюардессу, и мы пошли, минуя какие-то шлагбаумы, КПП и просто кучи песка и щебня.
Музей фабрики был удивителен: от допотопных инструментов до станков-автоматов, осуществляющих обработку камня с помощью зеркал, лазеров и компьютеров. Но главное, здесь можно было постичь не только, как огранить алмазы в бриллианты, но и — азбуку, алфавит и даже язык, вложенные огранщиками в свои драгоценные изделия. Скажем, никогда прежде не задумывался о методе обработки камня, о его огранке «кабошон» круглой формы в гризантной закрепке. Или о бриллиантах в корнеровой и крапановой закрепках. А между тем такой алфавит и язык существуют издревле. Мое крестьянское происхождение и пролетарская страна СССР, в которой, слава Богу, прожил большую часть жизни, по известным причинам, не предполагали, что подобные азбука и язык понадобятся. Так что для меня стало настоящим откровением, что в основу слова «карат» положено древнейшее наблюдение: когда в стручке семян хлебного дерева первое и последнее зернышки абсолютно идентичны — тогда и масса их совпадает. Наблюдение было использовано как единица меры драгоценных камней, а так как зернышко хлебного дерева на иврите называется «харат» — отсюда и пошло «карат». Во всей этой легендарной истории меня смущает только одно — хлебное дерево относится к семейству тутовых растений, а не бобовых. Впрочем, эту загадку я оставляю читателям, а девушку-гида спросил:
— Есть ли в музее смарагд, желательно покрупнее, пусть даже необработанный.
Девушка ответила: «Есть», — и еще с полчаса водила нас по залам. Но я лишь составлял компанию, потому что совершенно утратил интерес к экспонатам. Наконец, мы вошли в достаточно темную комнату и на стеклянных столах и стеллажах вдруг вспыхнули электрические подсветки.
О, игра света!
Это мерцанье бриллиантов на черном стекле или полыхание звезд в ночном иллюминаторе?! А этот изумруд воды, вдруг воссиявший, как солнечный зеленый луч?! Чем больше смотришь, тем явственней ощущение, что смарагд как бы погружается сам в себя.
Камни горели, камни полыхали, то есть они дышали, как дышит жар своим огнистым сиянием.
В детстве я никак не мог понять, откуда является дух праздника? Ты просыпаешься в своем или чьем-то дне рождения — все веселы, радостны, счастливы. А потом день уходит и с ним уходит дух праздника. Где он живет, чтобы потом появиться вновь? Меня осенило: я раскрыл тайну, прежде ускользавшую, как линия горизонта. Дух праздника живет в огнистом сиянии сапфиров и бриллиантов, изумрудов и рубинов, то есть он живет во всех — во всех драгоценных каменьях.
— Ну что, насладились? А теперь приготовьтесь, — сказала девушка-гид и пообещала. — Сейчас я покажу вам нечто!
Она повела нас в выставочный зал Алмазной биржи. И пока мы шли, поведала, что все крупные сделки (покупка и продажа драгоценностей) обязательно сопровождаются словами: «Бе мазал убебраха», что на иврите означает: «Чтобы было к счастью и благословению», — без этих слов сделка не считается состоявшейся.
В выставочном зале царила некоторая суматоха. Французская ювелирная компания «Карлофф» выставила на обозрение самый ценный экспонат своей коллекции, постоянно экспонируемой в Париже: уникальный черный бриллиант, возраст которого перевалил за два столетия. Бриллиант оценивался в двенадцать миллионов шекелей и считался единственным в мире драгоценным камнем весом в восемьдесят восемь каратов округлой огранки.
Очень много было фото- и телерепортеров и, конечно, таких же, как и мы, туристов и просто случайных людей. Но еще больше было людей, похожих на случайных, растворяющихся в своих серых плащах, подобно невидимкам. Кстати, кто-то из них уступил нам дорогу и помог беспрепятственно пройти в первый ряд, за которым уже начиналось пространство черного бриллианта и юной бельгийской манекенщицы Лоране Дуваль, имя которой буквально витало в воздухе.
Уникальный камень в течение десятилетий переходил из рук в руки, пока в тысяча девятьсот двадцатом году его не приобрело семейство Карлофф. (Фамилия явно русская, в окончании, вместо буквы «в», сдвоенное «ф» — футболист Джоркаефф, но это так, к сведению.) С тех пор на продажу камень не выставлялся. Да и зачем, если ему приписывают магические свойства. Говорят, что всякий, кто прикоснется к нему, станет счастливым и удачливым. На демонстрации право прикоснуться к уникальному камню получила лишь Лоране Дуваль.
Когда мы пришли — магический бриллиант уже красовался за бронированным стеклом прозрачной треугольной пирамидки, установленной на высоком постаменте. Постамент был накрыт лиловым материалом, который удивительным образом сочетался с легким нарядом юной манекенщицы, в особенности с цветом ее волос и кожи.
Некоторая суматоха объяснялась присутствием журналистов, их (скажем так) профессиональной бесцеремонностью. И еще тем, что ярко-рыжая, веснушчатая Лоране Дуваль позировала им. От природы огненная, с обнаженными плечами, облепленными капушками, она, подойдя к пирамидке, приобнимала ее то с одной, то с другой стороны так, что черный бриллиант оказывался едва ли не на уровне ее глаз.
В детстве я тоже был веснушчатым. Меня дразнили «рыжим, пыжим, вылупатым, разукрашенным лопатой». У нас в доме на стене висело зеркало, чтобы лишний раз не смотреть в него, я перепрыгивал зеркальное пространство. Но это когда было, а она сегодня, сейчас рыжая, — подумал я о Лоране Дуваль и мне, как в детстве, захотелось перепрыгнуть смущающее пространство.
Я невольно опустил глаза, а когда поднял, — очарование магией гармонии. Мне приоткрылась тайная власть красоты. Это трудно объяснить, но я почувствовал, что очарование вещественно, как вещественен солнечный свет.
Черное бриллиантовое ожерелье, по краям отороченное сверкающими золотыми нитями. Зрачки темно-карие, почти черные, цвет настолько густой, что точки сливаются, и все же они не сливаются. Я вдруг заметил, что черный бриллиант вовсе не черный, а темно-коричневый, то есть в нем вспыхивает темно-красное пламя, которое освещает его, делает живым, подобно глазам прекрасной Дуваль.
Некрасивых людей нет. В каждом человеке и в каждом возрасте есть своя красота, и чтобы увидеть ее, всего-то и надо — чуть-чуть поумнеть.
Еще через минуту в сопровождении «невидимок» в серых плащах Лоране Дуваль покидала выставочный зал. Опять началась сутолока, устроенная журналистами (они со всего зала устремились к ней). Когда она проходила рядом, кто-то толкнул меня, но я устоял, лишь едва коснулся ее плеча. Она улыбнулась, а я опять подумал, что вещество красоты соткано из света.
— Айм сори (простите), — сказала она.
— Вэри вэл зэн (так и быть), — брякнул я первое, что пришло на ум.
В ответ она засмеялась. И ее сразу же обступили «плащи» и журналисты, направляющиеся к выходу. Не знаю почему, но и я последовал за ними.
Жена схватила за руку.
— Тебе туда не надо. Ишь, ты уже и по-английски заговорил! — заметила с веселым ехидством.
В самом деле, зачем я подался за всеми?!
— Смотри, дождешься, — все еще весело, но уже и с проскользнувшими нотками неудовольствия предупредила жена.
Появилась девушка-гид, пригласила к витринам приобрести какое-нибудь колечко на память.
— Есть очень хорошие изумрудные кольца и всего за пять тысяч шекелей.
Особенно нас развеселило «и всего за пять тысяч шекелей».
— Да, почти задаром, вот если бы молено было купить вон тот черный бриллиант, тогда другое дело.
Теперь уникальный камень рассматривала одна из экскурсионных групп, встречавшихся нам в музее. Наша девушка-гид, понизив голос, сказала (конечно, в стенах выставочного павильона слова ее были жуткой крамолой):
— Я понимаю, черный бриллиант сам по себе редкость, к тому же такой крупный, но лично я равнодушна к нему.
— А я нет, потому что в нем закодирована суть жизни.
— И что же это за суть? — спросила девушка-гид, приглашая взглядом жену принять участие в разговоре.
Тогда я сказал, что готов пожертвовать тайной, если нам в присутствии предмета вожделения не станут предлагать: ни колец, ни изумрудов — ничего.
Девушка согласно улыбнулась.
— Вы знаете азбуку Морзе?
Теперь я смотрел на жену тоже. Нет, азбуки Морзе они не знали и даже стук морзянки не представляли.
— Тогда знайте, что это было во время войны. Молодые радисты, она и он, каждую неделю выходили на связь. Он находился за линией фронта, сообщения были скупыми, но в конце криптограммы он обязательно ставил цифру — восемьдесят восемь. Ни один шифровальщик не мог расшифровать значение этих цифр, а она догадывалась. Но потом сообщения перестали приходить. Теперь за линию фронта она отправляла шифровки и в конце каждой — восемьдесят восемь. В штабе стали догадываться о значении этой цифры и как бы не замечали ее. Тем более, что ответа не было. Потом захлестнули другие дела, но в назначенный срок она появлялась в штабе, и ей давали очередную криптограмму, хотя в ней как будто не было никакого проку. Прошла зима, наступил май. Все уже забыли, как цветет сирень, и вдруг ключ в ее руке заговорил, повторяя, — точка тире, точка тире — восемьдесят восемь. Она как на крыльях прилетела в штаб, и суровые дядьки-воины, глядя на нее, разулыбались, — они точно знали, что означает — восемьдесят восемь.
По-моему, и мы теперь знаем, что означают восемьдесят восемь каратов. И понимаем, что в присутствии черного бриллианта, даже если у вас есть деньги, приобретать что-либо не имеет смысла.

Глава 55.

Утром двадцать пятого января я проснулся с песней Владимира Высоцкого.

Корабли постоят — и ложатся на курс,
Но они возвращаются сквозь непогоды...
Не пройдет и полгода — и я появлюсь, —
Чтобы снова уйти на полгода.

Всякий раз, возвращаясь из морей, я любил крутить ее, но больше — «Парус». Там есть слова «Многие лета — всем, кто поет во сне!». Очень точные слова на сегодняшний день, потому что сегодня — день операции. Конечно, это тяжко, когда в такой день с утра прилипает песня, особенно в исполнении Высоцкого. Теперь не отвяжется, — подумал и тут же вспомнил: сегодня день рождения Владимира Семеновича.
Мне не доводилось бывать на его выступлениях, но всякое слово о нем живо интересовало. Помнится, после его кончины, месяца полтора спустя, в Союз алтайских писателей заехал Валерий Золотухин. Весь из себя приодетый, в каком-то вельветовом пиджаке темно-коричневого цвета, словом, столичный гость. Погода была мерзкая: дождь со снегом, ветер, но я пошел — друг Высоцкого. Но, кажется, Валерий Золотухин не представлял, почему писатели пришли на встречу с ним. Очень много говорил о постановке «Бумбараша», то есть о себе. Наконец, один из поэтов впрямую попросил рассказать о Высоцком.
— А что Высоцкий?
Дескать, что о нем рассказывать?
— Он хорошо пожил. Две жены: одна здесь, в Москве, другая — в Париже. Две машины здесь и там, чем не жизнь?!
И в каждом слове проскальзывала такая плохо скрываемая ревность, такая зависть, мол, он, Валера Золотухин ничем не хуже Володи Высоцкого, вот только двух машин у него нет и в самом расцвете лет в гроб ложиться неохота. А во всем другом — пожалуйста, все на месте. И это говорил друг?! Я встал и ушел. И того, что услышал, думаю, вполне хватит «на всю оставшуюся жизнь».
Владимир Семенович при всей кажущейся творческой раздерганности удивительно целен. Официозная критика любила поэтов причесанных, ровных, обязательно идущих «в обойме» (слово-то какое), непременно кого-то из классиков напоминающих. Все это объявлялось традицией, в которой есть первые (генералы) и, естественно, последние (рядовые). А как оказалось, такой подход очень удобен для выстраивания по ранжиру. В такой системе слово «обойма» весьма уместно. И что же делать с поэтом, который утверждает: «Красота — среди бегущих первых нет и отстающих, — бег на месте общепримиряющий!»? Впрочем, Владимир Высоцкий, как в свое время Есенин, ушел под защиту народа. Теперь ему не страшны поэты, отшвыривавшие его в гениальные артисты, а артисты — в гениальные поэты. В пору, когда русская интеллигенция задыхалась, его стихи под гитару были как спасительный глоток воздуха. Он был воистину народным певцом.
Частный госпиталь «Ассута» находится в Тель-Авиве на улице Жаботинского. Когда заходил разговор, где будут делать операцию, то всякий раз при упоминании госпиталя все буквально приседали и с завистью закатывали глаза: «Ассута» — один из лучших и престижнейших госпиталей. Складывалось впечатление, что люди готовы пойти на любую операцию, даже ненужную, лишь бы — в «Ассуте». Сам я такого энтузиазма не испытывал, но уж коль приговорен был к посещению госпиталя, то хотел понять: чем же он так привлекателен?
Доктор Бен-Дрор вначале остановился возле перекрестка, бегал в аптеку, принес какие-то медикаменты и перевязочный материал. Потом *
мы свернули на очень зеленую улицу (конец января) и подъехали к каким-то весьма высоким воротам — одноэтажное здание КПП казалось прилепленным к ним.
Мы вошли в помещение, нас с женой усадили за столы, а Доктор Бен-Дрор подошел к очень широкой амбразуре в стене (регистратуре) и стал заполнять какие-то документы. Несколько раз женщина выглядывала из амбразуры, чтобы взглянуть на нас. Потом через доктора Бен-Дрора передала так называемый лист («Согласие на операцию», на английском языке) — на подпись.
Я попросил пригласить переводчика. Разыскали недавно приехавшую из России няню. Оказалось, что лист «Согласие на операцию» есть и на русском.
«Имя больного (на русском и тут же — на английском). После подробных устных объяснений доктора Каплан Офер, Kaplan Opher, о необходимости операции — Пупковая грыжа, Umbilical Hernia, включающих описание ожидаемых результатов: возможный риск, замену способов выполнения операции в случае необходимости, желательные и нежелательные явления...
Мне было разъяснено, и я понял, что в ходе основной операции существует возможность изменения или расширения действий (которые нельзя предвидеть полностью в настоящий момент, но их значение мне ясно), включая дополнительное хирургическое вмешательство. Поэтому я согласен на изменения или дополнения в ходе основной операции...
Я согласен также на местный или общий наркоз...
Мне известно, и я согласен с тем, что ответственность...
Я подтверждаю, что мне не было обещано выполнение операции определенным лицом.
Ответственный за операцию (нарисовано два квадратика, что они обозначают — бог весть!): проф. Kaplan.
Время/час (я поставил своей рукой): 7.30. И дату: 25.01.2000 г. (И естественно) — Подпись больного.
(Дальше шли пустые графы.) Имя врача и подпись. Номер врачебного удостоверения».
В общем, обычный лист — «Согласие на операцию», прочитав которое, понимаешь, что никто ничего тебе не гарантирует и ответственности за твою драгоценную жизнь не несет, во всяком случае, юридически. В хитросплетениях слов как-то так загодя оговаривалось, что на все, что бы ни произошло во время операции, ты — дал согласие. Прямо-таки калька с песни Высоцкого «Утренняя гимнастика»: «Если хилый, — сразу в гроб! Сохранить здоровье чтоб, применяйте, люди, обтирание!»
Подписав пресловутый «лист», я стал как бы неодушевленным предметом, неким багажом госпиталя «Ассута», которым отныне он будет распоряжаться по своему усмотрению. Разумеется, такому сходству способствовало и состояние отрешенности, вдруг охватившее меня. Я был нем, то есть не владел языком, на котором говорили окружающие. Наверное, такое же состояние испытывала и жена. Словом, мы не могли объективно оценивать происходящее. Тем более, судить: что в госпитале «Ассута» такого выдающегося, что вызывает у людей восхищение, делает его привлекательным. Внешние впечатления проходили сквозь нас, словно вода сквозь песок, — не задерживаясь.
Единственный раз мы оценили увиденное, когда нас привели в обширное помещение, в пространстве которого, за невысокой овальной перегородкой (калиточка перегородки была настежь распахнута), происходил шумный сабантуй. Несколько мужчин, один из них толстый, с брюшком и несколько женщин с кучей детей, сдвинув столы, праздновали какое-то семейное событие. Судя по одежде, запыленной и выгоревшей от солнца, бутылкам вина, заткнутым самодельными пробками, и сверткам с закуской, небрежно разбросанным по столу, — перед нами были бедуины, скотоводы-кочевники. Антисанитария вокруг была настолько вопиюща, а празднество неуместно, что я высказал предположение, что мы еще не в госпитале, а в каком-то «предбаннике» специального назначения.
— У нас в любой районной больнице больше порядка, — сказала жена. — А сквозняки?! Не госпиталь, а чайхана.
В самом деле, шторы на окнах, схлестываясь, вскидывались до потолка. Медперсонал, спешащий по своим делам, в упор не замечал происходящего.
Появилась няня-переводчица, попросила следовать за ней. Я поинтересовался — действительно ли это частный госпиталь «Ассута»? Няня подтвердила. Да и наша палата не оставляла сомнений, находилась через стену с залом присутствия, или — встреч (даже не знаю, как назвать помещение, в котором вот только что находились).
Палата номер три. Две кровати справа абсолютно пустые, снабженные специальными рычагами, меняющими конфигурацию (полотно пружин ровное, как стол). Нас привели к последней кровати, у окна. Жене дали стул, а мне сказали раздеться. Наш угол полностью отгораживался и закрывался плотной портьерой.
Мне принесли абсолютно легкий зеленый халат и сказали — переодеться и лечь отдыхать.
— Теперь номер кровати — это ваше имя и фамилия, — засмеялась няня-переводчица.
И точно, появилась медсестра, вначале взглянула на номер кровати и только потом занялась венами на руках — поставила на запястьях какие-то пластмассовые «кнопочки».
Вслед за ней прибежала другая медсестра и опять — прежде номер кровати, а потом уже измерение давления и температуры.
Следующим был медбрат с какими-то таблетками и микстурами. Я вдруг почувствовал, что включен в строгую повседневную жизнь госпиталя, в которой каждый медработник точно знает, когда и что он должен делать. Меня словно бы поместили на конвейер, на котором все операции, в том числе и моя, расписаны до мелочей или, точнее, во всех возможных и невозможных подробностях.
Я лежал на кровати и смотрел в потолок. Отдельные маленькие рельсы и углубления как бы от рельсов (пересекающиеся и непересекающиеся), по которым, кроме моей шторы, могли скользить подвесные медицинские аппараты или какие-то другие шторы, невольно наталкивали на мысль, что пространство нашей палаты, при необходимости, легко перестраивается в любой другой кабинет или даже операционную.
В начале второго появился человек с тележкой, напоминающей самокат. Я изъявил желание самостоятельно перелезть на это хирургическое сооружение. Мне не разрешили. Пользуясь рычагами моей кровати, человек довольно ловко передвинул меня на тележку.
Няня сказала жене, что она может выйти по галерее в сад и там ждать, а когда меня повезут обратно — присоединиться.
Значит, везут на операцию, — подумал я. — А этот катальщик-спец летит как на пожар, хоть бы ни на кого не наехал или не снес угол.
Каталка остановилась. Я хотел приподняться, меня удержали. Надо мной наклонился профессиональный хирург (так его назвала няня) доктор Каплан. Глаза темно-карие, теплые и добрые.
— Здравствуйте, профессор Офер. Наверное, меня везут к вам? Где переводчица, позовите переводчицу! — сказал я.
Катальщик не слушал меня, он смотрел сквозь окна галереи.
Профессор улыбнулся, сжал мою руку, и я подумал, что его глаза совпадают по цвету с черным бриллиантом.
После лифта катальщик бросил меня. Видимо, свое он сделал, доставил меня в другой корпус. Я оказался в какой-то комнате рядом с пустыми тележками, тазами и ваннами. Вот уж действительно багаж госпиталя и я здесь в полном соответствии... И еще этот повторяющийся шум воды — как бы из сливного бачка.
Где я? Это какой-то чулан для отработавшего свой срок инвентаря?!
Я хотел заволноваться, окликнуть кого-нибудь. Но потом подумал, что это не имеет смысла. И тут откуда-то выбежали, словно сорвавшись с цепи, два человека в медицинском облачении. Холодный мыльный крем и безопасная бритва. И еще этот унижающе истязающий катетер. Я попытался приподнять голову и, слава Богу, услышал на чистом русском:
— Не надо, не волнуйтесь, считайте вслух.
Я ощутил на лице полупрозрачную маску. Тележка дернулась, круто разворачиваясь: один, два, три.
— Четыре, пять, — подхватил человек, удерживающий маску. И все — я провалился, растворился, исчез.

Глава 56.

Операция длилась более часа. Профессиональный хирург Каплан сказал, что операцию сделали вовремя, он поставил какую-то оберегающую сеточку. И еще он сказал, чтобы я похудел. Легко сказать! Бывает, целыми неделями не выходишь из кабинета, спишь и видишь — скорей бы за письменный стол.
Впрочем, все это было позже. А в тот день, сразу после операции, меня поместили в реанимационную палату и пригласили жену. Открыв глаза, я жалостливо простонал — Га-ала! Ей сказали, чтобы она шла в палату, меня привезут. И действительно, меня вскоре привезли и с помощью рычагов передвинули на кровать (сопровождавшую меня посудину передвинула жена).
Через час прибежала няня-переводчица, сообщила, что звонил доктор Бен-Дрор, интересовался моим самочувствием.
Потом — сам Каплан, дал указание, чтобы я принял свои таблетки, сбивающие давление. Очевидно, он внес в программу лечения какие-то изменения, вокруг меня забегали — обезболивающие таблетки, уколы и капельницы через «кнопочки». Через каждый час мужчина притаскивал прибор для измерения давления (штатив на колесиках со специальными приспособлениями) и обычный градусник.
Принесли ужин. Няня сказала, что мне есть нельзя, а ей, жене, просто необходимо. Конечно, все это я помню смутно и, скорее всего, со слов жены. Я находился, как сказала бы Ирина Хакамада, в постнаркозном состоянии.
По-настоящему я пришел в себя под утро, когда вынули катетер. За шторой тяжело дышал и громко стонал какой-то мужчина. Теперь, когда все ушли, я лежал с полуоткрытыми глазами и наблюдал за женой. Она сидела, прикорнув возле окошка. Единственное ее место — стул. С него она наблюдала за мной и за медработниками, появляющимися в дверях палаты. Мне стало жаль ее — беготня, стоны, похожие на вскрики чаек или умирающих, — все это, должно быть, терзает душу гораздо больше того, что сам испытываешь, попав под нож. А потом у нее уже есть опыт.
Случилось так, что, однажды проснувшись, я почувствовал, что полностью ослеп на правый глаз — чуть-чуть в верхнем уголке брезжил свет. Мы были на даче, бросили все, на самолет — ив Москву. Вышли на сподвижника Федорова профессора Зуева (жена была знакома с его секретаршей). Вердикт — отслоение сетчатки. Зуев попросил свою ученицу (кандидата медицинских наук) прооперировать меня. Зная себя и, в особенности, что наши врачи никогда не читают "истории болезни" я предупредил, что у меня камни в почке и вообще почечная недостаточность. Сложнейшую операцию она сделала хорошо, но ее аспирант из Индии (назовем его Анан), словно нарочно накормил меня не теми лекарствами, то есть как раз теми, которые спровоцировали приступ. Приехала бригада реаниматоров с желанием во что бы то ни стало увезти меня к себе в больницу, здесь они ничего не могли (боялись опростоволоситься). Жена встала на дыбы (да ведь легко было представить, что станет с оперированным глазом). Как всегда, потребовалась подпись, что никто ни за что не отвечает (даже смешно, зачем такая подпись в нашей стране, где все ее главные прокуроры заканчивали карьеру под следствием?). Жена поставила подпись, взяла вину за возможные последствия на себя. Реаниматоры уехали, но приступ-то остался со мной. Решили, что надо — в горячую ванну. Раньше помогало, может, поможет?! Теперь на дыбы встала ночная медсестра — нет, после операции горячая ванна противопоказана.
Тем не менее с трудом я поднялся с кровати. Кроме всего, я находился, как сказала бы Ирина Хакамада, еще в том, понятном состоянии, на которое наложением лег приступ. Медсестра выскочила из палаты и закрыла дверь на ключ. А в палате вместе с нами — восемь человек. Стали ждать, может, кому-нибудь из них захочется в туалет, вынужденно подергают дверь. Подергали, но как-то нерешительно, все послеоперационники.
Я сидел на стуле, как она сейчас, и мгновениями уже обмирал, потому что единственная мысль: не упасть в обморок и не свалиться со стула, — как бы рассеивалась. А когда приходил в себя, она превращалась в раскаленную заготовку, которую тяжелейшими ударами, словно молотом, сердце вгоняло в мое колеблющееся сознание.
Жена стала дергать дверь, дергать с силой отчаяния. Прибежала медсестра, сунула под дверь листок "Согласие на ответственность", так она его назвала. Жена подписала. Вместе с женой они вызволили меня из палаты, водрузили в черное кресло-каталку, похожее на гроб, поставленный на попа, и мы покатили в ванную. Ванна помогла.
А утром пришла врач, ученица профессора Зуева, и сказала, что все знает. Это ее аспирант Анан напутал, "накормил" не теми таблетками. Расчет был прост: все обошлось, не будем же мы поднимать международный скандал. При выписке Анан сказал, чтобы я поклонился врачу. Это было так чудно слышать от ученика ученицы профессора Зуева, действительно профессионального хирурга, что я спросил, может, лучше поклониться ему? Анан промолчал — вроде того, что не против. Вот уж действительно, образованный мерзавец отличается от необразованного тем, что совершит мерзость и еще заставит поблагодарить за нее.
А через полгода, после Израиля, врач-ученица ослепила жену. Как сказал профессор Берлинского университета имени Гумбольдта профессор Карл Генрихович Фельхаген: "Три фальшивых операции на один глаз в течение месяца — это много даже для студента".
— А что тут такого, поставим стеклянный, подумаешь, вытекает, — сказала врач-ученица с кандидатской степенью.
Я не упоминаю ее фамилию потому, что дело не в ней, а в системе всей нашей медицины. Только у нас человек, закончивший медучилище или институт, может всю жизнь проработать врачом, не проходя никакой аттестации на профессиональную пригодность. Какие там баллы за уровень подготовки, если этой подготовки нет и в помине. Наши политики кричат о повышении зарплаты врачам, педагогам — популизм! Как правило, хорошие врачи и педагоги даже сейчас получают сносно. Надо вводить коэффициент профессионализма (не подтвердил — до свидания). А пока наши педагоги "не учат, а мучат", медики "не лечат, а калечат".
Впрочем, тогда в Израиле я не был настроен столь решительно. Я показал глазами, чтобы жена села поближе. И она увидела движение глаз, перенесла стул и села у изголовья.
— Понимаешь, через три года будет сорок лет нашей свадьбе. И я думаю к этому времени написать дневник-путешествие и посвятить тебе. И назову его "Черный бриллиант в восемьдесят восемь карат".
— Да ладно тебе! — польщенно засмеялась жена.
Жены писателей особый народ, они верят в наши слова, не во все, конечно, — в лучшие.



Глава 57.

Теперь я понимаю, чем привлекателен госпиталь "Ассута". Он привлекателен всего одним маленьким пунктиком в так называемом листе "Согласие на операцию", а именно:
"Мне известно, и я согласен с тем, что ответственность за операцию и связанные с нею процедуры возлагается на то или иное лицо больницей, в соответствии с существующими правилами". А правила просты: каждый несет ответственность за свой участок. Да-да, от сих — до сих. И только попробуй подменить кого-то или влезть на чужой участок — увольнение не только из госпиталя, из системы здравоохранения. А цепочку правил, а стало быть, и людей, задействованных для исполнения, легко просмотреть, и следовательно, установить и устранить причину сбоя.
Когда это узнал, сразу же понял, почему так получилось, что на какое-то время я остался на тележке один среди тазов и ванн. Да-да, катальщик перестарался, примчал тележку с заметным опережением. Люди есть люди. Может, на встречу с профессором Капланом отводилось больше времени. Да мало ли?! Ясно одно, я как бы заглянул в будущее. Уже сегодня страны СНГ могли бы создать какой-то медицинский центр, где врач только бы заключал процесс, а все остальное выполняли бы роботы. Надо понять, что хороший госпиталь — это конвейер, и будущее любой нации — это прежде всего здоровье, поставленное на конвейер.
Кажется, всю ночь и утро следующего дня медперсонал госпиталя "Ассута" только тем и занимался, чтобы проиллюстрировать мою мысль. Измерение давления, температуры, а следом — капельница, таблетки. Специализация, доведенная до автоматизма.
Няня-переводчица сказала, что обычно после такой, как у меня, операции и, вообще, практически после любых операций поутру всех выписывают. Если кого-то задерживают, то, стало быть, у него что-то не нормализовалось.
И действительно, моих соседей по палате, в том числе и громко стонавшего, утром выписали.
Жена пошла выяснять, почему меня задерживают? Думаю, главным "виновником" был человек со штативом. Час назад он уже приходил без градусника, а штатив притащил. Видимо, плясало давление. Во всяком случае, шум в висках то усиливался, то ослабевал.
Так и есть, жене сказали, что профессору Каплану не нравится мое давление и он попросил, чтобы я пользовался своими испытанными препаратами.
Пришел Яков Раппопорт, мы обрадовались ему как родственнику. Вчера он не смог прийти, потому что его сына Цахи увезли на скорой и тоже сделали операцию — удалили аппендикс. Но он уже дома, Яков вот только что отвез. Фантастика.
— Не волнуйтесь, вас тоже сегодня выпишут, — пообещал Яков.
— А как переводится имя Цахи на русский? — спросил я. — Мы теперь с вашим сыном как бы друзья по оружию.
— В переводе: чистый, светлый, а еще — ласкательно от Ипхак (Исаак), сын Авраама.
Жена с удовольствием беседовала с Яковом, и я был очень рад этому. Ни одного знакомого лица, не с кем даже словом перекинуться. Невольно опять приходишь к простой истине: ничто не стоит нам так дешево и не оценивается нами так дорого, как простое человеческое внимание.
Пришла няня, сказала, чтобы потихоньку поднимался и шел в душ. Это было так странно слышать — в душ!
Яков попрощался, сказал, что за нами, если понадобится, приедет доктор Бен-Дpop.
Няня провела меня в душ (прямо в палате), показала краны с водой, чтобы не ошпарился, и посоветовала не бояться — на ране пластырь водоотталкивающий.
— И в то же время он дышит, как самая настоящая кожа, — сказала она.
С трудом, но я принял душ. И что удивительно, когда лег, так хорошо мне стало, отдохновенно, что сразу же уснул. Не зря, воистину не зря бытует поверье, что вода смывает болезнь. Как сказали бы сейчас увлекающиеся экстрасенсорикой, "снимает вредную информацию". Великий Александр Васильевич Суворов рекомендовал солдатам непременные водные процедуры и, в особенности, поутру промывать глаза холодной родниковой водой. Чего и сам всегда неукоснительно придерживался.
Жена сказала, что я спал, как младенец. А когда проснулся, появился медбрат со штативом и, кажется, тоже остался доволен. Словом, в начале третьего доктор Бен-Дрор доставил нас в отель "Ренессанс". И прежде, чем мы покинули машину, подал открытку, на которой профессор Каплан на послезавтра к четырнадцати часам приглашал в медцентр "Медитон". Мне предписывалось как можно больше гулять, принимать душ и как можно меньше лежать.
На этаже нас встретила горничная Эмма, в трех поколениях петербурженка. Мы сказали, что — после операции, она стала сочувствовать, но, узнав, что делали ее в "Ассуте", тут же и позавидовала.
— Частный госпиталь — специалисты, не то, что в государственных — коновалы.
Когда Эмма в очередной раз подкатила к нам со своим "киоском": в нем она возила отглаженное постельное белье (полотенца, халаты и другие принадлежности), жене удалось задобрить ее какими-то необязательными чаевыми. Потом жена поведала, что у Эммы двое детей, оба мальчика: одному восемь лет, а другому десять. Мужа нет, остался в Петербурге, из-за него она и уехала в Тель-Авив, но здесь так скучно — она же меломанка и театралка. Уже второй сезон пропускает, у нее сейчас одна мечта — попасть в бизнес-гостиную — этажом выше, что мы посещаем, ведь она владеет пятью языками.

Весь следующий день мы гуляли по набережной. Это так замечательно, стоять на каменной лестнице и наблюдать за яхтами, которые в безбрежной сини кажутся лебедиными стайками. А рядом, под нами, пальмовые крыши летних ресторанчиков и шорох пальмовых листьев, слегка привядших, хотя и вечнозеленых. Мы как-то не задумываемся, а "паломничество" имеет в своем корне латинское слово palma — пальма, ветки которой паломники приносили с собой из мест поклонений. Первым паломником земли Русской был правнук воеводы Остромира Варлаам. Он же — первый игумен Киево-Печерского монастыря. Дважды Варлаам ходил к святым местам в Иерусалим и Константинополь. Именно благодаря ему укоренилось мнение, что молитва со святого места действенней, потому что всего ближе к Богу. Умер Варлаам во второй половине одиннадцатого века на обратном пути из Иерусалима. Да ведь и не близкий свет был для калик перехожих, вот уж действительно хождение за тридевять земель.
Вспомним и первого паломника-писателя Даниила, родоначальника древнерусской паломнической литературы, который так и назвал свой труд — "Хожения Даниила Русьскыя земли игумена". С тысяча сто шестого по тысяча сто восьмой годы вместе "с дружиною" — своими слугами, находился Даниил в путешествии. Шестнадцать месяцев прожил в Иерусалиме, посетил Яффу и другие города средиземноморского побережья. Побывал в Вифлееме, Назарете, Иерихоне, Галилее и во многих других святых местах. Вполне возможно, что вот так же смотрел на сине море, но видел, конечно, не караваны яхт, а стаи настоящих белокрылых лебедей.
Из этого ряда паломников-писателей весьма интересен архиепископ Новгородский и Псковский Василий Калика, написавший послание о земном рае. Он настолько был восхищен милостью Божией — поставил вечное лето на Святой Земле, что выказал надежду: люди, здесь живущие, должны быть одинаковыми во все времена года, как природа, их окружающая, то есть мирными. А для того, чтобы сердечней оберегали Землю, данную Богом, должны и они в наши земли захаживать, чтобы уже самой суровостью природы обучаемы были любви к Земле, завещанной им Богом. Что-то мистическое ощущается в записях архиепископа. Уж не отсюда ли пошла наша тяга строить рай на земле?! А наши евреи из СССР (ныне из стран СНГ) здесь среди лета, кто они?! Не все так просто.
Когда, нагулявшись, мы с женой вернулись в отель, нас встретила Эмма (закончила уборку).
— Господи, как мне надоели эти евреи! — воскликнула она. — Такие грязные, безкультурные.
Это было тем более странным слышать, что сама Эмма могла служить эталоном еврейскости, в ней было что-то от Юдифи с полотна Джорджоне.
Я решил перевести разговор на танцующих на мостовой возле отеля.
— Эмма, вы видели танцующих на набережной?
— Еще бы, я даже там была и танцевала — позорище!
Я несколько растерялся, вмешалась жена.
— А нам понравилось, мы долго стояли, наблюдали. Танцуют, как говорится, и стар, и млад.
— И ни разу никто никому не отказал, — поддержал я.
— Не смешите меня. — Эмма неискренне засмеялась. — Ну какую культуру можно привезти из Эфиопии?! Не знаю, не знаю — что там может понравиться.
Она понизила голос, как это делали мы на кухнях во времена политбюро КПСС, и сообщила, что в Израиле русские подвергаются форменному геноциду.
— Если не верите, поинтересуйтесь через знакомых — какие подъемные получают на обустройство евреи, приезжающие из Африки, и какие получают русские. Так вот, мы получаем в два, а то и в три раза меньше. Им — квартиры, жилье, а нам — ничего. Мы с утра до вечера, извините, как "папы карлы" трудимся на благо страны, а они нам — танцы, культуру, костры в четырехкомнатных квартирах... видите ли, они привыкли готовить чай на кострах.
Понимая, что нам нечего возразить, и желая, чтобы все, сказанное ею, мы запомнили, уходя, сказала:
— Однажды вы проснетесь и начнете искать Израиль на карте, а его нет — переехал в Африку, в какую-нибудь Нубийскую пустыню. Но имейте в виду, меня там не ищите, я вернусь в родной Петербург.
После разговора с Эммой мы некоторое время чувствовали себя оглушенными. Не знали, что и подумать. Потом жена сказала, что Эмме никогда не пробиться в бизнес-гостиную.
— Почему? — удивился я. — Ведь там действительно сидят девушки, которые, кроме иврита, ничего не знают, а Эмма говорит на пяти языках.
— Это ровным счетом ничего не значит, — сказала жена.
Так сразу она не может объяснить, "почему Эмму никогда не возьмут на работу в бизнес-гостиную", но чувствует — никогда.
Мы довольно долго молчали, потом жена спросила, помню ли я в Яффе театр Михаила Козакова, Яков Раппопорт показывал. Я сказал, что помню: издали, как амбар или почерневшая от времени изба с тесовой крышей.
— Так вот, Михаил Козаков вернулся в Россию по той же причине, по которой Эмма никогда не будет работать в бизнес-гостиной.
— Слишком умные?
— И это тоже, но это не главное.
— Может, они по духу больше русские, чем евреи?
— Может быть, — сказала жена. — Но и с этим живут, притираются. А тут притереться нельзя — сверху голая кожа, а шипы повернуты внутрь. Они, как Виктор из Ленинграда, который возил нас в Арад, только наоборот.
— Подожди, подожди, не хочешь ли ты сказать, что они по духу больше русские, чем мы — русские? И это оскорбительно для местных евреев, и тем вернее их задевает, что никто нарочно не хочет их задевать. Шипы, повернутые внутрь, истязают и тех и других, и чем теснее сближение, тем больше боль. А боль душевная, пожалуй, посильнее зубной будет. Не хочешь, а вернешься, иначе — разрушение.
Так, что ли? — спросил у жены.
Она ответила, что, пожалуй, так, но это ведь только ее предположение. И призвала пораньше лечь спать, завтра ответственный день — встреча с профессором.

Глава 58.

Мы потихоньку вышли из отеля и пошли в медцентр "Медитон". Мы пошли по тротуару, а стало быть, мимо отелей "Краун Плаза", "Мориа", или "Мория", точно сказать не могу, но с древности под названием "мория" известно растение (кстати, встречается в Крыму, в западной оконечности), именно его по форме воспроизводит израильская менора — семисвечник.
Сразу за отелем "Карлтон" — вечнозеленый сад, он примыкает к отелю "Хилтон", конечной точке нашего "путешествия", и это очень удобно, потому что в саду много лавочек и мы здесь отдыхаем. Зеленый газон, молодые пальмы, похожие на вазы с диковинными цветами, шарообразные клумбы цветущих алоэ, тенистые оливковые деревья, и во всем этом так много зеленого пространства, что даже воздух кажется зеленым.
На первый взгляд кажется удивительным, что отдыхающих в саду почти нет, потому что детских площадок со всякими лазалками, турниками и качелями здесь довольно много. Но еще больше кошек; такое количество, правда, облезлых, я встречал только в Сингапуре у доков завода малый "Кеппел". Замечу, что эти "израильские" кошки ухоженные и среди них попадаются весьма красивые и даже породистые особи.
Казалось бы: собаки, кошки и другие зверушки весьма привлекательны для детей, понаблюдайте, с каким упоением они перебегают от одной вольеры к другой в зоопарках. Как светятся их глаза, полные радостного изумления.
Все это правда, но не вся. Есть мальчики и девочки, которые к пятнадцати годам осознают точно и навсегда, что каких-то животных они абсолютно не терпят. Это могут быть собаки, кошки, крысы и так далее и так далее. Разумеется, эти мальчики и девочки обделены, ведь это один из комплексов неполноценности. Но как должен быть обделен тот из них, кто не терпит вообще никаких животных. Не только не терпит, но боится их, иногда настолько, что страх перерастает в ужас.
Любой страх унизителен, ведь не случайно трусость относится к самым отвратительным человеческим порокам.
К пятнадцати годам я точно знал, что не люблю животных, никаких. А начиналось все так великолепно. Хорошо помню, как в детстве ягненок бегал за мной, словно собачка. (В нашем крестьянском дворе было всяческой живности побольше, чем в ином зоопарке.) Когда пошел в школу, за мной уже бегала овечка. Мы учились в филиале, проще говоря, в избе, в которой были расставлены парты. Так вот овца била копытами в дверь, запрыгивала на завалинку и, блея, заглядывала в окна. А во время перемены, цокая копытами, бегала за мной по классу.
Ее сдали в колхозную отару, и я пошел искать ее. В моем сердце было столько любви, я нарвал пучок травы, и все овцы ринулись ко мне, но всех опередил вожак стада, огромный мохнатый козел с желтыми, как пятаки, глазами.
Потом я играл с Шариком, он понимал меня без слов, самые умные собаки — дворняжки. Все собаки на нашей улице не трогали меня. Даже самых злых я гладил, не понимая страха. Но когда за мной увязывался Шарик, а он увязывался всегда, если не сидел на цепи, тогда на улице поднимался такой лай, что все уже знали, что это я иду с Шариком. Впрочем, я понимал соседских собак. Они ревновали, они кричали — еще вчера гладил нас, а сегодня уже играешь с какой-то поганой собачонкой. Дома мне запрещали отвязывать Шарика, но мне было жалко его. И однажды соседский пес, которого все, кроме меня, боялись (огромный черный волкодав), сорвался с цепи. Шарик забился мне под ноги, и волкодав сгоряча вначале цапнул меня, а потом задавил Шарика.
Хорошо помню, я пас коров за огородами и вдруг увидел колхозного племенного быка, рекордсмена под девять центнеров весом, который, словно пушинки, подбросил столбики на проволоке, а следом и бычатника, не успевшего схватить его за кольцо в ноздрях.
В пятом классе, почувствовав тягу к лошадям, я прибегал на конюшню, и конюх разрешал мне ухаживать за старым вороным мерином, который когда-то (так говорили мне) был настоящим жеребцом-производителем. Я запрягал его, распрягал, ездил на почту, в общем, выполнял всякие мелкие поручения. А однажды решил съездить в лес за дровами. Конечно, переживал: самому — в лес. Но меня поддерживало — как удивится отец и как обрадуется мама, когда узнают, что это я сам уже съездил в лес за дровами.
Моего мерина не оказалось в стойле, и конюх дал мне каурую кобылу. Такую смиренную, что ее даже жалко было подгонять. В лесу я рассупонил хомут, отпустил подпругу, ослабил чересседельник, но распрягать кобылу не стал. Конюх предупредил, что в лесу кони дуреют, но не сказал, что кобыла слепа на один глаз. Нарубив сухостоя (иногда именно для этого поджигают леса) и увязав воз, я подошел к кобыле, чтобы засупонить хомут.
И подошел со стороны слепого глаза. Кобыла лягнула передним копытом. Хорошо, что была зима и я был в ватнике...
Что касается других зверей и зверушек, ограничусь стихотворением алтайского поэта Марка Юдалевича.

Когда тебя змея ужалит,
вонзив под кожу зло свое,
ты не обидишься, пожалуй,
ведь в том профессия её.
Обидней, коль укусит кролик,
из рук твоих он ел и пил,
в его глазах теплилась кротость,
а он по капле яд копил.

И вот теперь я сидел в этом прекрасном "кошачьем саду" и спрашивал жену: почему сад почти пуст, почему сюда почти никто не заходит отдохнуть или просто так, посидеть? Жена ответила, что сама удивляется. И тогда я предложил провести опыт, мелкими кусочками нарезал колбасу и, позвав кошек, рассыпал кусочки по тротуару. Кошки наблюдали за мной, но как-то невнимательно, отворачивались, крутили головами по сторонам. Ни одна из них не подошла попробовать колбасу. Жена даже удивилась — надо же, какие сытые.
— Они не сытые, они привередничают, они показывают, что игнорируют меня.
Я вернулся на лавочку, нарезал еще колбасы и попросил жену позвать кошек и разбросать кусочки в том же месте, где я бросал. Она так и сделала. Наверное, все кошки сада собрались возле нее. Не столько ели, сколько терлись о ее ноги. Когда подошел я, кошки лениво разошлись.
— Почему, почему? — удивилась жена.
— Потому что с некоторых пор мы не доверяем друг другу.
Жена потребовала, чтобы я все объяснил. И тогда я сказал, что желание погладить кошку, которое почти всегда нами овладевает, на самом деле не есть наше желание, то есть это желание внушено нам извне, может быть кошками. Во всяком случае, они точно знают, что и я знаю, почему люди почти не ходят сюда. Они провели здесь психокоррекцию. Причем каждый сам "находит" свою мысль. Одному пешеходу кажется идти через сад — усложнять путь. Другому представляется какая-нибудь нежелательная встреча. Словом, здесь вполне уместно выражение "каждый по-своему с ума сходит".
— Хватит пугать, пойдем, — строго сказала жена.
И мы пошли, потому что я сам боюсь этих встреч с кошками. Когда они меня избегают, всегда что-нибудь происходит. И чаще всего что-нибудь неприятное, так что я уже почти уверен, что кошки умеют влиять на будущее, во всяком случае, мое. Естественно, я не стал жене рассказывать об этом. Я впервые рассказал ей, почему был покорен прозой Эрнеста Хемингуэя.
В "Опасном лете" автор говорит: "Я даже умею передавать и другим — вообще или в особо напряженные минуты — эту способность без страха и даже без уважения относиться к опасности. Такой дар — счастье или несчастье для человека, смотря по тому, как его ценить и как им пользоваться. Я стараюсь не злоупотреблять этим даром".
И там же, в "Опасном лете": "Мы посмотрели стадо, побывали на птичьем дворе и в конюшне, и я даже вошел в клетку, где сидел недавно пойманный близ фермы волк, чем доставил большое удовольствие Антонию. Волк был здоровый на вид, и можно было не опасаться, что он бешеный, поэтому я решил, что ничем не рискую — ну, укусит, в крайнем случае, — а мне очень хотелось войти и поиграть с ним. Он меня встретил очень дружелюбно, почуял, должно быть, любителя волков".
Думаю, что всякий, у кого не состоялась любовь к животным, обратил бы особое внимание и на эти откровения, и вообще на документальную повесть "Опасное лето". В ней рассказывается, как матадор Антонио, убивая быка, побеждает не соперника, Луиса Мигеля, а самого себя. После этой повести (кажется, последняя прижизненная публикация Эрнеста Хемингуэя) вдруг понимаешь, что никакого самоубийства не было, смертельно "поцеловав" ствол ружья, писатель победил сам себя. Есть вещи, о которых запрещено говорить, но писатель обязан, вот что открыл мне Хемингуэй.
Что же касается встречи с профессором Капланом — прошла великолепно. Он сменил повязку и пообещал, что к третьему февраля подготовит все документы, снимет швы и — до свидания!

Глава 59.

Русская миссия в Тель-Авиве находится в Яффе, для ее посещения мы выделили целый день, здесь построена церковь в честь апостола Петра и ученицы Иисуса Христа Тавифы. Вот что об этом сказано в книге Деяния (9, 34-42).
"В Иоппии (греческое название Яффы. — B.C.) находилась одна ученица, именем Тавифа, что значит: "серна"; она была исполнена добрых дел и творила много милостынь. Случилось в те дни, что она занемогла и умерла. Ее омыли и положили в горнице. А как Аидда была близ Иоппии, то ученики, услышав, что Петр находится там, послали к нему двух человек просить, чтобы он не замедлил прийти к ним. Петр, встав, пошел с ними; и когда он прибыл, ввели его в горницу, и все вдовицы со слезами предстали перед ним, показывая рубашки и платья, какие делала Серна, живя с ними. Петр выслал всех вон и, преклонив колени, помолился, и, обратившись к телу, сказал: Тавифа! встань. И она открыла глаза свои и, увидев Петра, села. Он, подав ей руку, поднял ее, и, призвав святых и вдовиц, поставил ее перед ними живою. Это сделалось известным по всей Иоппии, и многие уверовали в Господа".
Тавифа была похоронена по обычаям того времени в пещерке, в Яффе, за пределами города, где находилось древнее еврейское кладбище (надгробие установлено позднее). В конце девятнадцатого века архимандрит А. Капустин выкупил участок вокруг ее могилы и построил уже известную церковь Петра и Тавифы.
Позвонил Яков Раппопорт и сказал, что послал в наше распоряжение микроавтобус. Гидом будет молодой человек по имени Виктор, недавно принятый в компанию. Когда встречаются люди, подобные Виктору, невольно вспоминается строка из стихотворения Андрея Вознесенского "Жил огненно-рыжий художник Гоген". Вот уж действительно, настолько огненно-рыжий, что кажется, нечаянно прикоснешься к Виктору и тут же обмажешься, выкрасишься о него.
Русская миссия в Тель-Авиве несколько в стороне от проезжей дороги. С одной стороны пустырь с тремя тенистыми деревьями. С другой — глухие стены складских помещений, служащих продолжением высокого забора, ворота которого были заперты.
Мы постучали, а потом заметили кнопку звонка.
— Кто там? — спросил женский и, как мне показалось, испуганный голос.
Я сказал, что мы паломники из России, хотим поставить свечечку в храме. За забором долго молчали.
— А вы что, после операции?
— А вы откуда знаете? — удивился я.
— Вижу, белый, как молоко, и за живот держишься, — женский голос усмехнулся. — А все одно впустить не могу, у нас в гостях его святейшество митрополит Смоленский и Калининградский Кирилл.
— А он долго будет?
— Того не ведаю.
— А что он делает? — спросила жена.
Женский голос не ответил. Тогда я повторил вопрос, прежде сказав, что знаю его святейшество, он председатель Отдела внешних церковных связей, нас даже знакомили в Смоленске на празднике славянской письменности и культуры в тысяча девятьсот девяносто первом году.
— Его святейшество обедают. Что передать?
Я сказал, что ничего передавать не надо. Мы ведь пришли в Храм, подождем.
— Ждите, — ответила, очевидно, сестра. И мы, миновав микроавтобус, в котором оставались сидеть гид Виктор и водитель, пошли под тенек масличного дерева.
С митрополитом Смоленским и Калининградским Кириллом я познакомился в городском парке на стадионе. Точнее, нас, Дмитрия Балашова и меня, представил ему епископ Новгородский и Старорусский Лев.
Деревянные подмостки, самодеятельные коллективы: девушки в национальных костюмах, ряженые казаки и просто толпы праздного люда, собравшегося бесплатно поглазеть на министра культуры РСФСР Юрия Соломина ("адъютанта его превосходительства").
Во всей этой атмосфере я чувствовал себя скованным, тем более что мой спутник Дмитрий Михайлович Балашов (от Новгородской писательской организации мы вдвоем были командированы в Смоленск) в сапогах и алой косоворотке, перепоясанной веревочкой с кисточками, сам был похож на ряженого. Во всяком случае я чувствовал себя белой вороной, я не знал, как себя вести. И тут нас подвели к митрополиту Кириллу, он разговаривал с какой-то очень бедно одетой женщиной. Здесь же, в некотором отдалении, стоял министр Юрий Соломин. Женщина жаловалась пастырю (она даже разрумянилась от волнения), он очень внимательно слушал ее, опершись о жезл (лицо выражало сочувствие). Потом он стал высказывать какие-то свои соображения, причем, не торопясь, уважительно, ровно и, видимо, очень разумно (женщина была польщена и даже осмелилась, после беседы, поцеловать ему руку). После бедной женщины, одетой, как техничка, митрополит разговаривал с министром и опять: та же внимательность, ровность и уважительность. Не было никакой разницы в поведении пастыря: что министр перед ним, что техничка, беседуя, он не замечал внешнего. И я вдруг почувствовал как бы толчок в сердце: в каждом из нас есть нечто большее, чем техничка или министр, известный писатель или начинающий. Да-да, это естество наше, с чем мы рождаемся. И которое всегда выше того, чего мы добились среди людей или потеряли, потому что данное нам Богом и наша жизнь не заканчиваются в нас и с нами. Мы будем продолжены, и кто знает, может быть в этой бедной женщине гораздо больше Божественного, чем в любом из нас. Во всяком случае я перестал напрягаться оттого, что со мною рядом, или я (неизвестный) рядом с известным и оригинальным писателем. Кто знает, все может быть! Митрополит Смоленский и Калининградский подарил мне надежду и ощущение внутреннего равенства среди всех человеков.
Жена спросила, почему я не воспользовался знакомством с митрополитом?!
— Слишком много лет прошло, наверное, он уже и не помнит.
Неожиданно я почувствовал, что есть вещи, которые не объяснишь словами. Даже родному близкому человеку не донесешь сути, то есть объяснить можно, но результат уйдет в слова. Слишком тонкая это материя, она не для слов существует — для взгляда, жеста, для понимания без слов. В самом деле, как это выразить, что нельзя естество человеческое, его внутреннюю сущность, хоть на миллиметр подроститъ нашим внешним, даже благим, старанием. Что свыше дается, то свыше в свои срок и созреет, и учредится для встречи: или с митрополитом, или его святейшеством Патриархом, или, может быть, с самим Президентом России. Потому что для такой встречи (как это ни звучит парадоксально) надобно взаимное созревание. Чтобы ты в президенте возрос, а он в тебе. Это очень хорошо чутьем понимают животные, потому и не умеют притворяться.
Когда уехал митрополит, я не заметил. Виктор сказал, что на двух черных представительских машинах. Сам Виктор в миссию не пошел, признался, что ничего не знает о христианских святынях. Он, как гид, больше ориентирован на святые места для евреев или где святые места совпадают с христианскими и мусульманскими (мечеть Омара или Скалы, пруд — Силоамская купель, у которого Христос исцелил слепого). Я поймал его на слове, сказал, что завтра, непременно, поедем в Иерусалим, в мечеть Омара.

Сестра, разговаривавшая с нами через забор, оказалась очень маленькой сухонькой женщиной. Увидев меня, она улыбнулась, как старому знакомому. Я тоже улыбнулся. Она посерьезнела, даже как будто рассердилась.
Мы прошли по очень широкому двору, местами заросшему сорной травой. Возле двери в церковь стояло несколько масличных деревьев. Сестра достала большой самодельный ключ, отперла дверь. Убранство храма было еще более бедным, чем полузаросший бурьяном двор. Всемирная церковь нищенствующего ордена францисканцев — несравнимые королевские палаты. Господи, нам в Израиле встречалось столько богатых людей: русских, белорусов, украинцев. А один "москвич" даже пристыдил нас (когда зашли в сауну, он лежал, как волосатый вепрь, на полке): что мы, не потревожив его, смиренно присели у двери.
— Что это вы, прямо, как нерусские, — рассердился он.
В его представлении русский — обязательно грубиян и нахал. Ему даже в голову не приходит, что можно быть русским верующим, смелым, как наши деды и прадеды, и сохранять в душе страх Божий, чтобы уже не превратиться в богоборца.
В Иерусалиме, когда мы прогуливались по старым улочкам, наше внимание привлекла огромная серебряная менора (семисвечник) под стеклом. Оказывается, совсем недавно ее подарил Иерусалиму киевский еврей Рабинович. Думаю, что сейчас же сыщутся умники — разбогател на бедной Украине, а подарки — в Иерусалим! А мало украинцев, белорусов и русских разбогатело в Канаде, США, Франции, Австралии и других странах?! Говоря чиновничьим языком — вопрос не в этом. А в том, есть ли в сердце "нового" русского, белоруса и украинца внутренняя потребность приобщиться к вере отцов.
Взяли мы свечечки, затеплили, воткнули в песок в круглых мисках, заменяющих подсвечники, и упали на колени перед образами.
Церковь Святого Петра и Тавифы — это не просто Русская миссия в Тель-Авиве, это пусть утлый, но русский корабль, собирающий под свои православные хоругви всех наших соотечественников, почему-то вдруг оказавшихся или живущих в этой дальней сторонке.
Русская миссия — какая уж тут духовная экспансия, "не до жиру — быть бы живу!". Мы в родной стране порой сдаем православие. Уж сколько Юрий Лужков претерпел хулы за строительство храма Христа Спасителя. Наверное, Лазарь Каганович меньше претерпел за его разрушение. К сожалению, мы вышли из социализма не только материально бедными, но и духовно.
А между тем так было не всегда. Мне рассказывал Яков Раппопорт, что еще во времена Хрущева самые дорогие земли в Иерусалиме принадлежали Русской миссии. И, рассказывая, изумлялся необъяснимой щедрости Никиты Сергеевича, который за пять миллионов долларов (из них три миллиона были возмещены апельсинами) продал Израилю столь бесценные земли. По сути, Хрущев сделал царский подарок. Пусть подарок остается подарком, только не надо его стыдливо замалчивать перед своим народом. Мы хотим знать, что дарят наши правители и что — нашим правителям, не из праздного любопытства, а потому что подарки, как правило, более красноречиво рассказывают нам о дарителях и одариваемых, об их естестве. А все народы в принципе уже устали от подарков, ведь не за красивые же глазки их преподносят.
Сестра или послушница (не знаю, как правильно называть) в церкви Петра и Тавифы была одета в темный стихарь с белой квадратной вставочкой вокруг шеи. Наверное, эта вставочка имеет и подчеркивает какое-то духовное значение для сестры. Для меня же она только усиливала материальную бедность Русской миссии.
В нашей семье, по нынешним временам большой (нас детей у мамы было шестеро, а после войны еще удочерили сестру), так вот сестры, чтобы хоть как-то разнообразить одежду, на платья из мешковины сами себе шили всякие фасонистые воротнички из простыни. На грубом холсте тонкие белые воротнички вместо того, чтобы скрыть бедность, наоборот, хотя и непроизвольно, выпячивали ее. Я, когда увидел послушницу с ее белой вставочкой вокруг шеи, невольно о сестрах вспомнил, о вдовицах, которые показывали апостолу Петру, какие рубашки и платья делала Серна, живя с ними. И все это смешалось в горький комок и подкатило к горлу.
Почему мы русские, чем более ленивы, тем более завистливы? Наши предки еще сто лет назад не были такими. Вспомните литературного героя тех лет Илью Ильича Обломова, вобравшего в себя всю возможную лень мира. И при всем при том он не был завистлив, а во многом даже его лень исходила от доброты душевной. Нет-нет, я не призываю к обломовщине. Ее хватает и ныне, только она другая — завидущая, загребущая, жестокая, жаждущая распоряжаться чужим добром, как своим. Лозунг "Грабь награбленное" стал сутью нашего эго. Сегодня нет ни одного порока, в котором нельзя было бы не упрекнуть нас. Но самое страшное — мы теряем талантливость, присущую нам издревле.
Есть ли выход? Да, он есть, в заветах святых отцов. В стоянии в вере. Ведь это наш великий старец Серафим говорил о главной цели христианской жизни — стяжании Святого Духа.
Не делай худого, спасись сам, — и возле тебя спасутся сотни.
К сожалению, в ту минуту я в своих мыслях находился слишком далеко от этого. Мне словно бы доставляло удовольствие обвинять себя и свой народ во всех возможных и невозможных грехах. Я словно бы находил удовольствие в самоистязании.
Когда поднялся с колен, был удивлен до крайности, что миска с песком утыкана огоньками свечечек, которые походили на хор поющих и всплакивающих.
Жена сказала, что несколько раз подходила сестра и возжигала свечи. Тем не менее ее нигде не было. Я вытащил все наши деньги и положил на длинный стол у входа. Денег было немного, но для сестры, видимо, немало, потому что, догнав нас у ворот, она предложила провести на могилу Тавифы.
Я поблагодарил, сказал, что в другой раз. Сестра искренне огорчилась, а я почему-то обрадовался. Когда оказались за воротами миссии, сказал, что послушница вначале скрылась, чтобы не вести нас на могилу Тавифы, но потом наши деньги заставили ее изменить решение.
— Так думать нехорошо, — сказала жена. — Даже если все так, как ты говоришь, это еще ничего не значит.
— Я сказал, как почувствовал. Родиона Раскольникова на его подвиги, наверное, тоже толкнула бедность.
Жена возмутилась, мол, несравнимые вещи.
— Холодно, — сказал я, запахивая куртку. Водитель и гид Виктор уже давно заметили, что как-то враз похолодало и все посерело вокруг. Я высказал предположение, что возможен снег. И водитель и Виктор в один голос возразили: снега у них не бывает.
В гостинице мы почти не разговаривали и легли спать довольно рано. Ночью дважды вставал, включал обогреватель и закрывал балконную дверь. В свете прожекторов "Краун Плаза" на окно сыпалась и, мельтеша, отскакивала снежная крупа.

Глава 60.

Второго февраля мы не поехали в Иерусалим, нам сообщили, что там идет снег, причем обильный, возможны дорожные происшествия.
— А вчера убеждали, что снега у них не бывает, — сказала жена.
— Сама природа уже поторапливает — пора домой.
Мы решили, что немножко походим по Тель-Авиву, небольшим магазинчикам — я привык со времен морских странствий привозить какие-нибудь мелкие вещицы. Чистишь зубы — щетка из Тель-Авива. Надеваешь бейсболку — из Эйлата. Достаешь ручку — из Иерусалима. А главное, вместе с ними связываются те или иные эпизоды жизни в том или ином городе. И получается, что это уже не вещицы, а узелки на память.
Вначале мы шли по одной стороне улицы, а потом как бы возвращались — по другой. Погода была весенняя, по московским меркам — начало мая. Все уже пробудилось, зелень проклюнулась, но она еще реденькая, как дымка. Все дышит, но осторожно, не полной грудью, как бы опасается порвать сосуды или швы. (К сожалению, даже когда гуляю, помню, что оперирован.) А солнце уже припекает, даже не верится, что в каких-то ста километрах от нас идет снег. Но таков Израиль и по сю сторону от Иерусалима, к Средиземному морю, и по другую, — к Мертвому. Но более всего навевает ощущения начала мая мытье окон маленьких магазинчиков. Уж не знаю, с чем это связано.
Один магазинчик, второй, третий — окна и двери настежь распахнуты и никого нет, "бери — не хочу". Впрочем, жена не знает — что брать? Ее не устраивает расплывчатое — что-нибудь такое.
— Какое "что-нибудь", нельзя ли поконкретней? — требует она.
— Я буду спрашивать специальную рукавицу для бани, а ты — какой-нибудь скребок, чтоб пятки скрести.
— Ишь ты, какой умный! Я буду спрашивать рукавицу, а ты — скребок, — безапелляционно решает жена.
Теперь, если нет продавца, мы уже не выходим из магазинчика. Стучим по прилавку, привлекаем к себе внимание. Однако скребок для пяток и рукавица для бани — ужасный дефицит для всех тель-авивских магазинчиков. Конечно, мы отчаялись, потому что, наконец-то, осознали, что без скребка и рукавицы жизнь наша будет ущербной. И вдруг на наш стук вышел к прилавку молодой человек, не меньше нас чем-то озабоченный.
— Что нужно? — спросил, не отвлекаясь, глаза его блуждали по стеллажу за прилавком.
Мы — ответили.
— Ищите в углу, в коробках, — ответствовал молодой человек, не оглядываясь.
О, эврика! Мы нашли скребок, даже три, весьма культурных — с углублениями и выступами в виде запятых на зеркальной стали.
— Мы возьмем два, потому что третий в порванной упаковке, — сказал я.
Молодой человек пожал плечами, мол, как хотите, и пожаловался, что ходят тут всякие загадочные личности, а потом...
— У вас, как у Сергея Довлатова в "Заповеднике": он вернулся домой (жена с дочерью
уезжали в эмиграцию), а квартира полным-полна каких-то таинственных личностей. При
чем эти таинственные личности расхаживали по комнатам как хозяева, а он как гость.
Молодой человек понимающе улыбнулся — он любит Довлатова. У него у самого все так же было.
Мы спросили: в какую сторону лучше идти, чтобы прямиком выйти к отелю "Ренессанс".
— Налево и постепенно — к перекрестку, там опять налево и все увидите.
— Вы одессит? — спросила жена.
— Ну, а кто же?
Возле перекрестка он догнал нас, и разговор продолжился так, словно и не прерывался.
— Вот — из лыка, кожу с мясом сдерет (вручил рукавицу) прямо-таки ежовая.
Я поблагодарил, дескать, такая и нужна, "гладить" оппонентов. Жена достала кошелечек, но молодой человек отказался от денег — он тоже любит Довлатова.
— Это что, рукавица от Довлатова, специально для литературных критиков и бесплатно?! — восхитился я.
— Ну, а от кого же еще, — весело сказал молодой человек и побежал к своему магазинчику.
В гостинице, примерив рукавицу, сказал жене, что на примете есть критик...
— Не тот ли, о котором Виктор Петрович Астафьев как-то сказал, что с него помощи — разве что приедет картошку прополет?
— Да нет, — сказал я. — Он бил меня в начале пути, а в начале всегда больно потому, что не знаешь, что они могут быть еще хуже, еще невыносимей.
— Неужели бывают невыносимей? — удивилась жена.
— Знаю одного такого, — ухмыляясь, сказал я и довлатовской рукавицей с силой потер себе шею.

Глава 61.

Побывать в Иерусалиме и не взойти на Храмовую гору, вершину которой венчает мечеть Омара (более правильное название — мечеть Скалы), было бы непростительным грехом. И мы не согрешили. Здесь же на горе (ниже уровнем) находится и знаменитая мечеть Аль-Акса, воздвигнутая в шестьсот девяносто третьем году на руинах византийской базилики. (В северном крыле мечети обозначено место, с которого, по преданию, вознесся на небо пророк Магомет.) Между мечетями и вокруг них — пространство площади-сада Харам-эш-Шериф (священный двор). И в самом деле священный — среди святынь ислама мечеть Аль-Акса третья по значимости, а некоторые считают ее второй после Каабы в Мекке.
Площадь-сад произвела на меня весьма сильное впечатление. Поднимаясь по ступенькам от мечети Аль-Акса, попадаешь в царство небес и золота, потому что мечеть Скалы, выложенная голубыми изразцами, настолько сливается с небом, что уже сама кажется небом, а ее золотой купол — перевернутой чашей Грааля, которой Бог Отец обозначил точку на земле — Центр Мира.
Мы сняли обувь, достали билеты и вместе с Яковом Раппопортом, руководителем турфирмы, вошли в храм. Почему Яков не передоверил посещение Храмовой горы гиду Виктору, тем более он приехал с нами? Я не знаю, но предполагаю, что для еврея-патриота посещение Храмовой горы, как и мечети Скалы, всегда вовремя, и он, если такая возможность представляется, будьте уверены, всегда ею воспользуется.
Мы вошли в мечеть и первое, что я увидел: красные богатые ковры и черные глаза женщин и детей, повсюду как бы разбросанных на этих коврах. Впрочем, мужчин тоже было достаточно.
Я поднял глаза (цветные витражи — лепота!) и перекрестился на купол. Никто не остановил меня и не схватил за руку. А когда опустил взгляд, — увидел за стальной сеткой скалу, которая слева была (на треть) как бы обрублена. Самое странное, что вот эта ее обрубленная часть, точнее, ее отсутствие, ощущалась только зрительно. Я как бы когда-то уже видел всю скалу полностью, может быть, в качестве жертвенника патриарха Авраама или в храме, отстроенном Соломоном, а может, позже, когда двенадцатилетний Отрок Иисус беседовал в храме с учителями, изъяснявшими Слово Божие?
Яков сказал, что отсутствующую часть горы верующие растащили на сувениры. Режущее слух сочетание слов, и все же — часть горы унесли в карманах?! — Впечатляет.
С правой стороны (от входа) скала была закрыта плотной фанерной перегородкой голубого цвета. В ней находилось открытое окошечко (чуть больше метра от пола), через него можно было дотронуться до скалы, а точнее, до босого следа, оставленного пророком Магометом на скале, перед тем как он вознесся на небо. Существует поверье, что всякий, коснувшийся следа, будет счастлив и благополучен.
Мы встали в очередь. Яков для того, очевидно, чтобы прикоснуться к Жертвеннику Патриарха Авраама, главной святыне еврейского народа. А мы — к месту, где двенадцатилетний Сын Божий впервые обнаружил знание, что прежде всего должен исполнять волю Отца Своего Небесного.
"Зачем вы повсюду искали Меня? — спросил Иисус Матерь Свою и Иосифа. — Разве вы не знали, что я должен быть в доме Отца Моего, в храме?"
Потом по каменной лестнице, напоминающей полукруг, мы спустились под скалу. (Жуткое зрелище — парящая скала. Невольно являлось чувство — сейчас эта махина обрушится и от нас ничего не останется, даже мокрого места.)
Все-таки на нас смотрели, как на чужаков. Конечно, все вокруг можно было созерцать посторонним взглядом. Но что-то воспротивилось во мне, словно вновь взошел к Иордану. Я встал на колени и совершил крестное знамение. И опять никто не остановил меня, не удержал мою руку.
Когда поднялись наверх — возле окошечка никого не было, и, хотя я уже касался ступни Магомета и попросил все, что мог, вдруг оказалось: не все.
На Высших литературных курсах в Москве со мною учился поэт Аджба из Абхазии. Он жил со мною через стенку и иногда угощал кофе "по-турецки". К нему приезжала жена с двумя детьми: мальчиком и девочкой. Во время известных событий в Абхазии его вывели боевики на пляж и застрелили без суда, без следствия, как бешеную собаку. А он был поэтом, он был — соль земли.
И тогда, касаясь ступни Магомета, я сказал в сердце своем: Господи Сын Божий, пусть дух Аджбы пребывает рядом с Тобой в раю — хватит крови. Мы всего лишь люди, и мы не можем обеспечивать будущее, которого не представляем.
Со мною учился на Высших литературных курсах драматург из Татарстана Марсель Галиев, удивительно талантливый писатель. Когда Алтайская прокуратура разослала по всем инстанциям филиппики, облыжно обвиняющие меня во всех смертных грехах, — на ВАК уже готовы были со мной расстаться, на всякий случай даже стипендии лишили. И тогда Марсель (его к этому никто не обязывал) пошел к заведующей курсами Н.А. Малюковой и дальше и стипендию мне восстановили. В противостоянии лжи и правды, возможно, именно его капля переполнила чашу и помогла излиться на меня целебной спасительной влаге.
И тогда я сказал в сердце своем: Господи Сын Божий, сделай так, чтобы в этом человеке дух творчества не иссякал, потому что все, что мы создаем для себя красивого, — красивость. А все, даже несовершенное, что мы создаем для друзей, или просто обыкновенных людей — по меньшей мере, прекрасно.
И еще, держась за скалу, или возложив на нее руку, я попросил в сердце своем: Господи Сын Божий, судьба человека определяется тем, что он сам о себе думает, — устрой между иудеем, христианином и мусульманином так, чтобы каждый думал о себе, как о гражданине мирном и мудром.
На площади-саде я сказал Якову, что в Санкт-Петербурге в Спасе на Крови есть единственное изображение Иисуса Христа тринадцатилетнего. Он выполнен замечательно — витраж под куполом притвора, стены которого украшены звездами Давида. К сожалению, никто из гидов не в состоянии объяснить — почему там повсюду звезды Давида. А между тем все просто: притвор представляет собой как бы кусочек великолепия Второго Храма, в котором бывал Отрок Сын Божий.
И еще я рассказал Якову, что в Сингапуре мне довелось побывать в храме трех религий (сань цзяо): конфуцианства, даосизма и буддизма, причем как раз шло богослужение приверженцев Лао-Цзы. В простые дни — храм-музей. В праздники Будды богослужение проводят буддисты. В праздники Кун-Цзы — конфуцианцы. И никакой вражды — кто из них первый, кто второй, кто третий. Но не надо думать, что так было всегда, увы, именно между этими тремя религиями пролито более всего крови.
— Не знаю, — сказал Яков. — В Хайфе есть Бахайский храм, бахаисты считают, что они взяли лучшее из трех религий.
— Это другое, я имею в виду, что молено, не поступаясь конфессиональными притязаниями, жить в дружбе и согласии. Любая религия наднациональна, то есть выше национальной принадлежности субъекта. Есть арабы и евреи, принявшие православие, есть и наоборот — русские, принявшие нетрадиционную веру. Но там — НАД (я показал на небо), там нет границ, там одно небо на всех. Что же предосудительного — одна крыша для общего храма?! Ведь никто и никогда и ни за какие деньги не отдаст свои Святыни. А тут сам Бог свел их воедино... Или у вас есть какой-то иной способ обретения вашей Главной Святыни?
— Я знаю, что наши предки как-то решали эти вопросы, — сказал Яков и перевел разговор.
Сказал, что сейчас он подошлет гида Виктора, а сам уйдет по делам. Его ждать не надо, микроавтобус полностью в нашем распоряжении.
Видя, что я расстроился, жена посоветовала больше не затевать разговоры на эту тему — тупиковая ситуация.
— Но если их не затевать, сама собою тупиковая ситуация не разрешится!
— Ты обратил внимание, какой свежий воздух здесь? Прямо, как в сосновом лесу, пахнет хвоей и снегом.
В самом деле, воздух был свеж, в нем ощущалась какая-то наша российская бодрость. В ожидании гида Виктора мы решили прогуляться по площади-саду, а когда зашли под оливы, то тут же и раскрыли секрет "российской бодрости" — орошающие арыки были полны вчерашнего снега. Его было так много, что мы комками брали его в руки и фотографировались на фоне залитого солнцем Иерусалима.

Глава 62.

В микроавтобусе мы решили вначале посетить храм Гроба Господня, а потом уже заехать в Русскую миссию. Изначально посещение храма не планировали — мы бывали в нем. Но после посещения мечети Скалы я почувствовал какой-то душевный дискомфорт, какое-то смешанное чувство необъяснимой тревоги и раздражения.
Жена предложила прежде посетить храм (бог его знает, может, такой возможности больше не представится), а потом уже ехать в миссию. Я согласился, потому что от одного только предложения как-то сразу на душе стало лучше. А когда вошли в храм и я увидел в толпе праздных туристов наших, стоящих на коленях, паломников, лобызающих Камень Помазания, то и вовсе приободрился. (Своих православных я узнаю чутьем еще до того, как они перекрестятся.)
Условившись с Виктором: если что, он будет нас ждать у входа, у колонн, треснувших при нисхождении Небесного Огня, — мы, не торопясь, по ступенькам справа, поднялись на Голгофу. И все было хорошо, несуетно, потому что все мы знали: куда класть денежку, где брать свечечки, где упасть на колени с молитвою на устах. Мне очень понравилось неспешное движение очереди. Льющийся бордовый бархат развернутой хоругви. Выгородки для молений паломников. И в завершение — целование серебряного Креста, лежащего на аналое рядом с Евангелием.
Наш спуск с Голгофы задержала многочисленная группа туристов. Мы стали у стены, чтобы никому не мешать, да мы и не мешали. Но одна молодая, весьма яркая женщина в модных туфлях и алой кофте, споткнулась. Да так неудачно, что, выбежав из группы и пробежав несколько шагов, со всего маху ударила меня в живот. Ударила чуть ниже солнечного сплетения, как раз в оперированное место. Это помогло женщине удержаться на ногах, она подпрыгнула (я увидел в глазах нечеловеческий испуг, словно это я ее ударил) и тут же, пригибаясь и не раздумывая, она бросилась в толпу туристов, стараясь затеряться в ней.
Самое удивительное, что на секунду или долю секунды я мысленно опережал столкновение. Что-то подобное уже было. Я сидел за рулем, нас обогнала "Газель", из-под колеса у нее вылетел камушек, я видел, как он стремительно приближается к моему лицу, но даже не попытался уклониться — не успевал. На лобовом стекле осталась отметина, как раз напротив переносицы.
Здесь тоже я видел, как она споткнулась, падая, сделала несколько шагов, стараясь правой рукой опереться обо что-нибудь. Но, увы... И тут я уже точно знал, что сейчас правой рукой она нанесет мне сокрушающий удар.
Боль была меньше, чем представление о боли. Я сполз по стене и до сих пор не знаю — кофта на ней действительно была алой или мне померещилось. Жена запричитала, не сознавая, что причитает. Подбежал мужчина, очевидно, знакомый этой женщины. Он помог подняться мне, а уж дальше мы с женой сами потекли по ступенькам Голгофы.
Как всегда водится в таких случаях, гида Виктора не оказалось на месте. Мы сами кое-как добрались до машины. Водитель по телефону нашел Виктора, и мы срочно поехали в "Медитон" к профессору Каплану.
По дороге, кажется, при выезде из Иерусалима, Виктор привлек внимание к каким-то небольшим ярусным скверам.
— Сады Андрея Сахарова, — сказал он.
Слово "сады" в данном контексте мне показалось неубедительным, в некотором смысле насмешкой. Впрочем, Израиль маленькая страна. Однако именно здесь родился Бог. И не в Иерусалиме, а в Вифлееме. И даже не на постели пастуха, а в яслях. Так что все правильно, — решил я мысленный спор в пользу садов Андрея Сахарова. Остальное — ничего не помню, сгладилось.

В кабинете профессор Каплан и доктор Бен-Дрор. Жена держит мой жилет, а доктор Бен-Дрор помогает по придвинутым ступенькам вначале сесть на кушетку, а потом лечь. Он ассистирует профессору. Я слышу плеск воды, льющейся из крана, звяканье инструментов, щелканье прозрачной резины натягиваемых перчаток и шуршание плотной оберточной бумаги. Все это в полном молчании.
Профессор наклоняется надо мной, по некоторому легкому пощипыванию кожи на животе догадываюсь: отделяет compress dressing, — так написано на лейкопластыре размером шестнадцать на десять сантиметров, с одной стороны которого мягкая подушечка. Пластырь, — конечно, не пластырь, кожа через него дышит, да и в прямом переводе с английского compress dressing — мягкая давящая повязка. Этими мягкими повязками жене удалось разжиться в аптеке госпиталя "Ассута" благодаря русской няне (няня купила их как бы для себя), на сторону госпиталь ничего не продает.
Мои мысли полностью заняты мягкой повязкой потому, что всякий раз после душа я сам менял ее. И это никогда не доставляло той ужасной боли, которой обычно сопровождалось снятие отечественного пластыря, сдиравшегося обязательно с живой кожей. Мне кажется, что наши отечественные медики заимствуют свои изобретения (тот же лейкопластырь) в "чугунном машиностроении" и без всяких поправок переносят на живое тело человека.
А между тем мягкая повязка была снята и профессор "колдовал" над раной. Доктор Бен-Дрор подал довольно внушительных размеров шприц, и через некоторое время профессор показал его мне. Шприц был наполнен сукровицей. Потом еще несколько раз профессор Каплан прибегал к шприцу, но уже ничего не показывал, однако я и так чувствовал, что он работает четко и аккуратно.
Вдруг почему-то меня заинтересовал стук ящика стола и незнакомый, какой-то колкий, шелест бумаги. Я приподнял голову. Доктор Бен-Дрор подал профессору мягкую повязку, но не такую, цельную, какая была у меня, а с ленточками из пластыря.
— Нет-нет, надо другую повязку — компресс дрессинг, — сказал я и пояснил, что эта
с ленточками — слетит.
Профессор Каплан что-то коротко сказал доктору Бен-Дрору и тот, очевидно, ответил, что таких мягких повязок, которая была у меня — нет. И тогда я сказал:
— Гала, может быть, ты взяла госпитальные повязки?
Она сейчас же отозвалась, что парочку повязок всегда носит с собой — на всякий случай. Порывшись в сумке, подала пакетики с повязками доктору Бен-Дрору. Профессор Каплан взглянул вначале на пакетики, потом на доктора Бен-Дрора. Он ничего не сказал, но глаза полыхнули таким сухим пламенем, что я счел за благо опять смотреть в потолок.
Офер Каплан, Офер — молоденькая газель, так это имя переводится с иврита. Наверное, в детстве он был прыгуч и быстр. Впрочем, быстроту физическую он заменяет сегодня быстротой мысли. Наверняка мне повезло, что оперировал именно Офер Каплан, а не кто-нибудь другой.
Голливудский продюсер и режиссер, автор оскароносного "Титаника" Джеймс Камерон заявил, что никогда не приступает к съемкам своих фильмов до тех пор, пока не удостоверится, что техника, с которой он работает, на сегодняшний день — лучшая в мире. Думаю, подобного правила придерживаются все классные специалисты, а тем более хирурги. В самом деле, сделать прекрасную сложную операцию и запороть ее тем, что повязка была использована некачественная. О Господи, подскажи, как таких врачевателей называть? — В народе их называют — коновалами.
Как нам, пациентам, быть, если главный санитарный врач страны заявляет по телевидению:
— Не надо опасаться гриппа "атипичная пневмония", государственные границы не будем закрывать, ездите, пожалуйста, на здоровье.
А потом, ровно через месяц, он же:
— Наконец-то мы завезли в Москву все нужное оборудование для определения атипичной пневмонии, через недельки две поставим нужное оборудование и в Санкт-Петербург.
А еще через неделю, он же:
— Есть в Благовещенске молодой человек Сойкин, у него по двум показателям положительные результаты на атипичную пневмонию. Тем не менее это уже не имеет значения, мы вводим для таких, как Сойкин, строгий карантин.
После столь противоречивых слов как-то страшно стало за всех наших "сойкиных", еще чего доброго, как подопытных мышей, изведут со света, и ничего никому не докажешь.
А между тем профессор Каплан сказал — гуд! Я приподнял голову. Теперь в его глазах теплилось столько доброты и участия, что не верилось, будто минуту назад его глаза полыхали испепеляющим огнем.
Пока он снимал перчатки и переодевался, я тоже слез с кушетки. Переводчика не было, и я сказал жене, что жаль, у нее нет на руках побрякушек, а то была бы за толмача. Это нас развеселило, и постепенно наше настроение передалось всем.
Мы позвонили Якову, он переговорил с профессором, а потом сказал, что хирург Каплан, в общем-то, доволен заживлением раны и в воскресенье в четырнадцать ноль-ноль ждет нас — снимать швы. И еще режим менять не стоит, хирург советует побольше находиться на свежем воздухе и ходить. Жена спросила:
— Как самочувствие сына Цахи?
— Замечательно! — ответил Яков. — Где-то гуляет на улице.
После "Медитона" я предложил жене завернуть в "кошачий парк", посидеть на лавочке, посмотреть на море.
— Ты знаешь, у меня есть предчувствие, что все четвероногое население парка сбежится по приветствовать меня, — сказал я.
И действительно, стоило нам появиться в парке, как со всех сторон стали сбегаться котята и кошки: серые, белые, черные, пятнистые — всех цветов. Жена посожалела, что у нас нет ничего съестного. А я сказал, что им-то и надо всего, чтобы мы присели на лавочку, — удобнее тереться о наши ноги.
Мы сели на единственную лавочку с видом на море. И сад словно посторонился, отодвинулся, чтобы нам не мешать.
— Ты больше так не говори про кошек, они ведь действительно трутся, аж подпрыгивают. А еще лучше скажи: почему они сегодня ластятся к тебе, а в тот раз избегали.
— Не избегали, а игнорировали, — поправил я.
— Хорошо-хорошо, игнорировали, а теперь — не игнорируют.
— Потому что в тот раз я был плохим, а после встречи с женщиной в красной кофте стал лучше.
Жена сказала, что я успокоил — еще одно такое улучшение, и можно уже ни о чем не заботиться. Я промолчал.
Ласкающиеся зверьки, темные тени деревьев залитого солнцем сада, а вдали какая-то сквозная завораживающая синь.
— Ты знаешь, — сказал я. — Если бы человек обрел вездесущность, то и одно мгновение могло бы стать для него вечностью.
— Я хотела бы пожить и даже состариться в этом безбрежно-небесном мгновении, — сказала жена.
И я был полностью согласен с нею.

Глава 63.

Четвертого февраля поутру зашел Яков Раппопорт за авиабилетами (с открытой датой) и паспортами. Он договорился с хирургом Капланом и доктором Бен-Дрором, что они примут нас шестого не в четырнадцать ноль-ноль, а в восемь. Это даст Якову время для маневра, потому что он планировал наш отъезд сегодня, а теперь надо все "переигрывать". Кроме того, сразу предупредил, что проводить нас не сможет. Сегодня ночью приехала одна особа из Киева по путевке их турфирмы и понаписала такое в аэропорту, что ее задержали и, вполне возможно, выдворят, если она не согласится ждать в камере предварительного заключения до выяснения — кто она и почему? Яков сказал, что очень много молодых и молоденьких женщин приезжают из стран СНГ даже через другие страны, а потом остаются в Израиле как нелегалки, поэтому и строгости такие.
Замечание о молодых и молоденьких женщинах меня задело, как-то обидно стало. Ведь у наших женщин, тем более нелегалок, не очень-то большой выбор профессий. Некоторые, так называемые знатоки ночных заведений, восхищаются их физической красотой. Другие — новизной товара. Но главное умалчивается — первая волна русской эмиграции, начавшаяся, по сути, с Турции и Ближнего Востока (остатки Белой гвардии стояли здесь), несмотря ни на что (голод, холод, лишения), не унижалась и не позволяла себя унижать. Потому что испокон известно — душу народа убивают не голод и холод, а унижения.
Первая волна русской эмиграции для всех наций, сталкивающихся с нею, была и осталась в памяти, как соль земли. Русские стояли и не сдавались в голоде, холоде. Стояли в лишениях, без Родины, без надежды, потому что уже в самом стоянии обретали и надежду, и Родину. Но самое удивительное и трогательное во всем этом, когда читаешь журналиста тех дней Ивана Лукача (так кажется), что именно русские женщины зачастую являлись примером стойкости и мужества. Они поступались богатством, дворянством, но честью — никогда.
И вот теперь наши молодые и даже молоденькие женщины всякими путями уезжают за границу и ощущают, что в ночных клубах на них, как и прежде, спрос. Вроде они уже и не экзотичны (полно их в клубах), и красота их примелькалась, однако... Вот за это "однако" и обидно. Оно создано не русскими дуньками, ворвавшимися в Европу, а русскими женщинами, поехавшими за своими мужьями и братьями на чужбину, — сумевшими в лишениях не поступиться честью. Именно их образ недоступности, вошедший в генотип всех наций, и сегодня еще будоражит развращенную кровь владельцев и посетителей ночных клубов.
Основа нации — женщина, какова женщина, такова и нация. Не случайно же евреи определяют национальность по женской линии. И вообще русские евреи столько всего (и плохого, и хорошего) взяли у нас, что не грех сегодня что-то позаимствовать и у них. Ну, хотя бы сердечное отношение к религии, которая проникла во все сферы общественной и государственной жизни Израиля и тем не менее в век всеобщей телефонизации и компьютеризации выглядит не анахронизмом, а сберегающим началом всего духовно лучшего в Израиле.
Ну вот, мы вышли вместе с Яковом из комнаты, договорились о машине (хотим перед отъездом домой побывать в Русской миссии в Иерусалиме), я оперся рукой о косяк — продолговатая металлическая коробочка. Спрашиваю, что это на всех косяках гостиниц, в которых довелось побывать нам?
— Вы в самом деле не знаете? — удивился Яков. — Мезуза...
Он объяснил, что это оберег. Внутри каждой коробочки находится пергамент с цитатами из книги "Второзаконие", в которых изложено уже известное кредо веры иудеев (6, 4—9 и 11, 13—21). Кроме того, мезуза является напоминанием последнего наказа Господа Моисею перед чудесным исходом еврейского народа из Египта, когда Он повелел каждому семейству взять одного агнца без порока, мужского пола, однолетнего и принести его в жертву. "...И пусть возьмут от крови его и помажут на обоих косяках и перекладине дверей в домах". "И будет у вас кровь знамением на домах, где вы находитесь, и (Я, Господь) увижу кровь и пройду мимо вас, и не будет между вами язвы губительной".
Металлическая коробочка, а сколь много в ней всего для иудея, и вообще, образованного человека. Конечно, и у нас есть "подкова на счастье" и освящение дома или квартиры священником, но все это (осмелюсь высказать предположение) не столь основательно продумано, и (скажу так) задействовано в сегодняшней жизни, как в Израиле. А ведь Израиль и Россия одинаково светские государства. Разумеется, одному государству и одной церкви без общественных институтов не решить проблемы взаимного прорастания друг в друга для обретения духовности, а вместе с нею и подлинной нравственности. Но то, что именно от бездуховности мы все сегодня страдаем — факт. Коррумпированность чиновников объясняется не только плохими законами и даже не столько. Она в их бездуховности, а по-народному, — безбожии. Естественно, здесь нужна культурная революция. Но не такая, как на канале "Культура", когда дискутируется на всю страну "можно ли жить без вранья?". Когда знаменитая статья "Жить не по лжи" Солженицына, превратившаяся для многих шестидесятников в символ веры, не только за давностью лет подвергается сомнению, но уже и оспаривается. Так что уже создается впечатление, что нравственные ценности, которые не подлежат пересмотру, можно пересматривать, причем если не каждый день, то в каждой передаче "Культурная революция". Все так, и можно было бы даже поверить в это, если бы не знать, что месяц назад министр культуры клялся и по телевизору, и в прессе, что если не отдадут "Бременскую коллекцию" Германии — он уйдет с поста министра. Отдали меньшую часть. Можно было бы и уйти из министров. Даже, наверное, надо было уйти, все же — министр культуры. Не ушел. Выдал "на гора" передачу с весьма тонким намеком, что жить без вранья — невозможно, но — надо. Впрочем, искрометного прежнего министра культуры не было. Наверное, большей своей частью он все-таки ушел, осталась меньшая часть. Надолго ли?
Казалось бы — ладно, министр, политика кого хошь в бараний рог согнет, тут уж не до духовности народа — самому быть бы живу.
А что же известному ведущему, на знамени которого начертана предвзятость и чрезмерное восхваление? Может быть, он воспользуется своим знаменем и станет предвзятым, и начнет чрезмерно восхвалять нас, аборигенов, позволивших себе родиться и жить с ним в одном государстве? Увы-увы, столь известному ведущему не пристало считаться с земляками. Напротив, во время встречи с Михаэлем Лайтманом, руководителем всемирной школы каббалистов, все свои недюжинные способности ведущий употребил, чтобы урезонить одну из телезрительниц, вздумавшую усомниться в полезности школы Михаэля Лайтмана здесь, в России, которая все же в основном православная. О, как возмущен был известный ведущий — оказывается, есть на свете более его предвзятые. Как он рванулся на стуле, как топнул ногой, во всяком случае вскричал от негодования, в том смысле, что пусть с ним рядом сядет патриарх и подсказывает ему, ведущему, что можно говорить, а что нельзя. Ну, что тут скажешь — такому известному ведущему случается и размечтаться, тем более на своей передаче. Только вот возмущение, внезапно прорвавшееся, было настолько агрессивно разнузданным, что интеллигентный Михаэль Лайтман сжался в комочек. Ведь не для того же он появился на экране ОРТ, чтобы его ссорили с Русской Православной Церковью? Разумеется, — нет. Но что сделаешь, — заставь известного ведущего Богу молиться, он может не только в масштабе СНГ, а весьма многим и многим лбы разбить.

Шестого утром мы пришли раньше назначенного времени, но профессор Каплан и Доктор Бен-Дрор уже были на месте. Пока профессор снимал повязку, подошла Света и сразу вместо приветствий стала переводить.
— Хорошо, хорошо... Сейчас снимем швы.
Звякнули инструменты, подключился доктор Бен-Дрор. Какие-то холодные тампоны вокруг раны, мягкое пощипывание, я приготовился — сейчас начнут "выдергивать нитки". В ожидании напрягся, но Света, вслед за профессором, сказала:
— Все замечательно, швы сняты, никаких последствий.
— Компресс дрессинг, — сказал профессор Каплан доктору Бен-Дрору, что Света, естественно, оставила без внимания, но я и сам догадался: попросил мягкую повязку.
— Гала? — сказал я.
Она тут же вынула пакетик повязки, но доктор Бен-Дрор остановил. Стукнул ящик стола.
— Это для вас, — перевела Света.
— Да что вы, — воскликнула жена. — У нас же этих пакетов еще штук десять.
— Компресс дрессинг, — строго повторил профессор Каплан. В кабинете вновь воцарилась особая операционная тишина, изредка прерываемая шелестом оберточной бумаги, позвякиванием инструментов или просто посторонним стуком, доносящимся с улицы. Наконец, профессор подошел к раковине и словно вынул из тишины стержень. Она враз распалась на кусочки, а плеск воды и тонкое щелканье резины стягиваемых перчаток сейчас же уничтожили и даже смыли ее.
— Бе мезал убебраха, — смеясь, сказал профессор Каплан, и доктор Бен-Дрор тоже повеселел.
Я самостоятельно поднялся с кушетки.
— Чтобы было к счастью и благословению.
Побрякушки на Свете удивленно грямкнули.
— К сожалению, иврита я не знаю, — сказал я. — Ас выражением "Бе мезал убебра
ха" — познакомился на алмазной фабрике.
Мы с профессором Капланом переглянулись, его глаза искрились радостью и готовностью отозваться на шутку. Я невольно подумал о черном бриллианте, прикосновение к которому приносит счастье и удачливость, но еще прежде о понимании, которое опережает слова, а потому зачастую обходится без них.
По обыкновению профессор стал говорить, только усевшись за стол. Доктор Бен-Дрор встал рядом с ним. Света устроилась несколько на отлете от стола, а мы — напротив профессора.
Беседа была короткой. Профессор сказал, что во время операции он подложил укрепляющие сеточки. Что неплохо было бы мне похудеть. Что по приезде домой надо встать на учет к местному хирургу. Он посмотрел на часы —все необходимые документы будут готовы через час.
— Бе мезал убебраха, — весело сказал я.
— Е, — ответил профессор.
Между нами наладился как бы мосточек доверительного взаимопонимания.
— Вы — еврей-француз? Вы приехали в Израиль из Франции?
— Ноу — сябр, — ответил профессор Каплан.
И хотя слово "сябр" в русском языке, как и во многих, имеет много толкований, я понял, что Офер Каплан подчеркнул: он родился здесь, в Израиле, на исконно своей земле.
Доктор Бен-Дрор сказал нам, чтобы мы не ждали документы, когда будут готовы, он сам их доставит в отель.
По моей просьбе Света сфотографировала нас на память с профессором Капланом и доктором Бен-Дрором, и мы расстались.

Глава 64.

Русская миссия находится в центре Иерусалима, во всяком случае городская мэрия — рядом. А церковь Троицы — центр миссии, точнее, ее подворья. Вход в церковь с пятачка, справа у входа камень, извещающий, что это не пятачок, а Московская площадь. Вспомнился не Ю.М. Лужков, открывавший эту площадь в тысяча девятьсот девяносто восьмом году (показывали по телевизору), а Н.С. Хрущев с апельсинами, до него русские земли в Святом городе были поистине царскими. Остались кусочки, оттого и площадь более похожа на пятачок. Но не буду — уныние греховно. К тому же в Иерусалиме повсюду сталкиваешься с мифами, а они по своей сути не столько широки, сколько глубоки.
"Истинно говорю вам: из рожденных женами не восставал больший Иоанна Крестителя; но меньший в Царстве Небесном больше его". (От Матфея, 11, 11)
Так и здесь, по обширности географической мала Святая Земля, но самый маленький пятачок здесь поболее самых больших будет в любом другом месте, потому что здесь он ближе всего к Богу.
Церковь Троицы была закрыта, и мы решили зайти в церковь царицы Александры, которая находится непосредственно в миссии.
Узорная кованая ограда. Железные двери. Длинные коридоры. Вдоль стен — деревянные лавки (стены снизу темные, а вверху светлые, отбитые разделительной филенкой непонятного цвета). Нам предложили присесть и подождать, нас позовут.
Мы присели. Шум многотысячного города отпал и рассеялся. В освещенном проеме коридора, как бы в шелесте одежд, неспешно проплыл священник. Через некоторое время — диакон с послушницей. Слышались невнятные голоса, читающие молитву, а может, так казалось. Во всяком случае, я испытывал ни с чем не сравнимое чувство покоя и отдохновения, какое вдруг охватывает, когда вернешься домой после странствий. Словно зачарованный, плыл я на волнах ласковой тишины. Невнятные голоса и шелест длинных одежд не разрушали ее, а напротив, усиливали. Сколько мы так просидели — бог весть! Может, минуту, а может, час — времени не существовало.
— Пожалуйста, пойдемте, я проведу вас, — сказала монахиня, лица которой я не разглядел.
Мы прошли по длинным коридорам и, не выходя на улицу, оказались внутри высоких покоев. Осенив себя крестным знамением, взяли у монахини (молодой приятной женщины) свечи и, приложившись на аналое к образу Пресвятой Богородицы "Утоли моя печали", тихо опустились на колени.
Мои молитвы просты и неоригинальны, потому что прежде всего я прошу Мира, Мира на всей планете. Потом — Здоровья его Святейшеству Патриарху и всей Русской Православной Церкви.
С некоторых пор я почувствовал, что с приходом церкви в нашу повседневную жизнь в самой атмосфере страны стала накапливаться некая критическая масса добра, которая, возможно, уже в ближайшие годы преобразит Россию. Да-да, я это чувствую, это возможно.
Затем — здоровья детям и внукам, особенно внукам, они такие маленькие, а уже говорят: "Деде!". А потом уже всем родным и знакомым, которые у нас, Слава Богу, рассеяны от Сахалина до Москвы. Для себя лично ничего не прошу. Иногда забываю. Иногда надеюсь, жена попросит. А больше всего потому, что сознаю: покудова Господь дает просить для других — к слову твоему прислушивается, а что может быть выше для верующего, к тому же пытающегося стать писателем?!
Монахиня Александра оказалась с Алтая, из Камня-на-Оби, есть такой город, в котором пять лет на заре Советской власти жил и работал (строил без единого гвоздя элеваторы и зернохранилища) легендарный ученый Ю.В. Кондратюк. Когда секретарь райкома партии, получивший орден за досрочный ввод в эксплуатацию зернохранилища, спросил у Юрия Васильевича, спавшего в конторе на столе, что бы он хотел иметь для себя, так сказать, для удовлетворения личной потребности? Юрий Васильевич подал секретарю тетрадь, которую попросил издать. Орден очень помог секретарю в издании, потому что никто в Новосибирском издательстве не мог оценить труда на семидесяти двух страницах с шестью вкладками чертежей, названного "Завоевание межпланетных пространств". И все же брошюрка Ю.В. Кондратюка увидела свет в тысяча девятьсот двадцать девятом году. Вот что по этому поводу говорит американский ученый Джон Хуболт:
"Когда ранним мартовским утром тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года с взволнованно бьющимся сердцем я следил на мысе Кеннеди за стартом ракеты, уносившей корабль "Аполлон-9" по направлению к Луне, я думал в этот момент о русском Юрии Кондратюке, разработавшем ту самую трассу, по которой предстояло лететь трем нашим астронавтам".
Да-да, растет критическая масса добра (и я чувствую ее, точнее, ощущаю) даже вот в этом пересечении имен Александры, монахини с Камня-на-Оби, и легендарного русского ученого, начавшего оттуда, с Камня, свой путь в науку. Потому что настоящее его имя, отчество и фамилия — Александр Игнатьевич Шагрей. И разве не факт, что обо всем этом вспомнилось не где-нибудь, а на Святой Земле, в Русской миссии, в храме мученицы царицы Александры.
Много, очень много в России маленьких городов, а еще больше сел и безвестных деревень. И может, будущая всемирная слава России возрастает не только в Москве и Петербурге, но и в каком-нибудь Камне-на-Оби. Или вообще в безвестной деревеньке, где только и живут бабушка и дедушка, и куда только на лето приезжают к ним внучата Ванечка и Гришенька, да еще внученька Марфуша, чтобы попить козьего молочка, чтобы послушать сказок про "Мальчика с пальчика", про "Горшеню", про "Василису Прекрасную", да мало ли?! И как после этого слушать доклад министра по чрезвычайным ситуациям Президенту России, что пожары по- стране у него под контролем, что из экономически важных объектов ничто не сгорело. (Это в первую очередь.) И только потом, как малозначимое и почти несущественное, — сгорело шестнадцать домов, в малонаселенных пунктах, в которых проживают всего две-три семьи.
Мы не знаем, рассчитывал ли самоучка Юрий Васильевич Кондратюк на всемирную славу, но нам доподлинно известно, что шестого июля тысяча девятьсот сорок первого года он вступил в народное ополчение Москвы и в октябре этого же года (в возрасте В.М. Шукшина, то есть сорока четырех лет от роду) погиб, защищая столицу.
А между тем монахиня Александра удивительно красивым каллиграфическим почерком заполнила два бланка: "Свидетельство паломника" за подписью начальника Русской духовной миссии в Иерусалиме, заверенной печатью "Московская Патриархия", и вручила нам. Господи, какое чудо эти свидетельства, будто кусочки радуги! Все иллюстрации преисполнены глубокого смысла: и воскресение Иисуса Христа, и храм Гроба Господня, и Вифлеем, и Гефсимания — земная жизнь Бога, Его человеческие страдания, ставшие вехами нашего спасения, навевающие не уныние, а радость.
Мы приобрели у Александры бесценные святые дары в специальной прозрачной упаковочке с надписью "Рождество Христово (Jeruslem) 2000". В ней были так обдуманно трогательно собраны вместе: и масличный крест с православным Распятием, и масло олив с Масличной горы, и святая земля, и ладан, и живая вода Святого Иордана, что сердце уже загодя ликовало, представляя, как обрадуются этим бесценным дарам наши родные и знакомые там, дома, в России.
Когда мы возвращались в Тель-Авив, позвонил Яков, сказал, что билеты на самолет оформлены на завтра, на двенадцать с "копейками", что за нами заедет Михаил Голубь, у него будут все документы.
Жена спросила:
— Как здоровье Цахи? И что с женщиной, которую хотели выдворить из страны?
Яков сказал, что здоровье сына — слава Богу! А что касается женщины, — все проблемы решены, завтра с нею едут в Бейт Лехем (Вифлеем).
В отеле на кровати лежал конверт с медицинскими выписками от доктора Бен-Дрора. Мы ознакомились с ними и вдруг испуганно переглянулись — завтра... уже завтра уезжаем, а еще ничего не собрано! Осторожно, как бы боясь расплескать посетившее нас откровение, мы стали вместе, помогая друг другу, вытаскивать чемоданы.










 

 

 

 

 

 
Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика